Такое чувство и вызвал у Робеспьера депутат монархистов Лалли-Толландаль. Один из ведущих ораторов правового центра отличался невероятной тучностью и крайней чувствительностью. Частым атрибутом его вульгарного и напыщенного красноречия служили слезы, которые он не мог сдержать, распаленный собственными словами. На этот раз он был охвачен не страхом, а буквально ужасом перед известиями о все новых восстаниях в провинции. Лалли предложил обратиться с воззванием к нации, направленным против зачинщиков беспорядков, которое могло лишь усилить панику. Но главное, осуждая новые волнения, это воззвание тем самым набрасывало тень на славные события 14 июля в Париже.
Робеспьер почувствовал опасность для революции и решительно встал на защиту тех, кто штурмовал Бастилию: «Господа! Этому восстанию нация обязана своей свободой», хотя «пролито некоторое количество крови, отрублено несколько голов, но голов, без сомнения, отнюдь не невинных». Он протестовал против внесенного предложения, считая его «покушением на стремление к свободе, которое может вернуть нацию под иго деспотизма». Он объявил законными любые возмущения против заговоров, угрожающих свободе нации.
Выступление принесло Робеспьеру первый заслуженный успех. Собрание отвергло предложение Лалли-Толландаля, хотя вначале ему бурно аплодировали. Разумеется, большинству не понравилось утверждение Робеспьера, что опасность для нации оправдывает любые, даже незаконные действия. Тем более знаменательно, что он способствовал отклонению контрреволюционного, по существу, предложения. Речь Робеспьера вызывает несколько одобрительных откликов в газетах. 27 июля он вновь выступает против попыток осудить народные волнения и оправдывает их. При обсуждении проекта Декларации прав человека и гражданина он высказывается против ограничения суверенитета нации исполнительной властью.
Но предложение не только не принимается; Робеспьера осыпают насмешками. При его появлении на трибуне шум в зале усиливается, и это отнюдь не гул одобрения. Вообще порядок в работе Собрания установить так и не удалось. Напрасно председатель Байи пытался запретить аплодисменты; его предложение встретили такой насмешливой бурной овацией, что он сам от него отказался. Провалились и попытки установить регламент, и многие депутаты злоупотребляли этим, часами зачитывая обширные трактаты. Для обструкции были самые благоприятные условия. Ее жертвой особенно часто оказывался Максимилиан. Стоило ему попросить слово, не говоря уже о появлении на трибуне, как разговоры и шум резко усиливались. Основная масса депутатов в лучшем случае игнорирует адвоката из Арраса.
Максимилиану с его страстью к закону и порядку пришла в голову злосчастная идея: попытаться самому навести порядок в этом неуравновешенном сборище. Если он внимательно и вежливо слушает всех, что бы кто ни говорил, то пусть же слушают и его! Робеспьер представил проект решения из нескольких статей, требовавших обеспечить «спокойное обсуждение с тем, чтобы каждый мог без опасения ропота предложить Собранию изложение своего мнения». Но 28 августа, когда он на трибуне обосновывал свое предложение, председатель прервал его и резко осудил предложение. В зале поднялся громкий шум и заставил Робеспьера не только замолчать, но и покинуть трибуну. Тогда загремел голос Мирабо! Великий оратор требовал предоставить депутату законное право высказаться. Робеспьер вернулся на трибуну, но болезненно обидчивый, оскорбленный и крайне взволнованный, он был ошеломлен до такой степени, что буквально физически потерял дар речи. Потрясенный и парализованный, он молча постоял на трибуне и потом ушел с нее, сопровождаемый насмешками. Это был жестокий урок. Максимилиан смог усвоить и выдержать его не только благодаря твердой вере в себя, но потому, что он встречал отнюдь не одни порицания, но, хотя и редкие и тем более ценные для него тогда знаки признания и одобрения, которые пылко выражали ему депутат из Прованса Буш, депутат Драгиньена, кюре Рокфор, не говоря уже о постоянно сближающихся с ним депутатах крайне левой.