Агнеш ничего не имела бы против, если бы Эва вообще не возвращалась в комнату, если бы Тибор продолжал неподвижно сидеть, сидеть бы так вечно, сидеть, сохраняя на губах вкус поцелуев в этой усыпляющей, одурманивающей атмосфере счастья, в этих мягких уютных креслах. Часы, увенчанные фиалками, снова заиграли. Одиннадцать звонких ударов маленького колокола. На окнах кружева до пола, на стене синяя птица, на рояле Крейцерова соната... Это нельзя забыть.
Эва принесла чай, консервированное молоко и тарелку яблочных оладий. Тибор весь отдался еде.
Эва с иронией и удивлением смотрит на Агнеш и, заметив пораненную губу, начинает быстро разливать чай.
- Я спешу, - неожиданно и резко говорит Агнеш, перебивая Эву на половине фразы. Та рассказывала как раз, что ее муж, полковник доктор Дюла Винцеллер, прислал за ней машину, но, конечно, в самую последнюю минуту. Пока она занималась упаковкой мебели, Будапешт был уже полностью окружен, и она, слабая женщина, оказалась здесь одна в этом ужасе. Родители ее остались в Буде, попасть туда было уже невозможно. О Тиборе никаких вестей... потому что Тиби - просто глупец, мало ли что он был в ссоре с Дюси, он свободно мог прийти сюда... Дюси не такой человек, чтобы выдать своего шурина, даже если тот дезертир, - нет, ни в коем случае. Он настоящий венгр, знает, что такое гостеприимство, и вообще его не было дома. Сейчас не следует даже говорить в таком тоне о бедняге, нужно успокоиться...
- Я спешу, - снова сказала Агнеш и сама больше всех удивилась сказанному. Куда ей спешить? Вместо того чтобы сидеть еще и смотреть на Тибора...
У калитки сада Тибор быстро, но вежливо простился с ней.
- Извините, я вас не провожаю домой, Агнеш... в городе еще идут бои, и мне не желательно выходить из дому. Но я приду к вам, обязательно приду... Может быть, не в ближайшие два дня, но вскоре мы обязательно увидимся... Мы о многом поговорим... и в концерт сходим. Помните, мы ведь должны друг другу «Мейстерзингеров»! Берегите себя, я приду к вам... и мы обо всем поговорим.
Рука Агнеш холодна как лед. Поцелуй Тибора жжет ей руку. Она почти бегом идет по направлению к площади Лэвэльде, там она вдруг резко останавливается: ближе было бы идти домой по улице Фиуме. Она возвращается. Нет, на виллу она не будет смотреть, но все же с тоской смотрит сквозь ограду.
Она не хочет сейчас вспоминать об этом, не хочет признаться себе, что разочаровалась, что хотела быть счастливой, что хотела запечатлеть все в своей памяти таким, каким оно было в момент, когда часы пробили три четверти одиннадцатого. Прощание.
Тибор подчеркнуто быстро возвратился в комнату.
Эва снова сидела у рояля и, когда вошел брат, стала насмешливо наигрывать свадебный марш из оперы «Сон в летнюю ночь».
- Ты бестактна, - сердито буркнул Тибор.
- Та-ра-та, ра-рам-там-там...
- Прекрати! - Берегись, Тибор, ты на ней женишься!
- Я-я?
- Конечно, ее может взять в жены и вацский епископ, но он дал обет безбрачия.
Тибор перебирал книги на полке.
- Когда ты смущен, то спешишь уткнуться в книгу. Помнишь, после скандала в Рике к тебе зашел папа, и ты со страху стал читать поваренную книгу. Взять шесть яиц...
- Ты глупа...
- Я подумала: эта девочка, наверно, умеет хорошо готовить. Сытные и дешевые блюда: картофель с паприкой, кнедлики с маком. И какие у нее, наверно, красивые ноги, конечно, эти грубые ботинки... Я должна признать, что в богатой коллекции твоих девиц эта девочка самая волнующая. У нее свои собственные пепельные волосы.
- Ты кончила?
- Что с тобой, ты даже похудел? Не дала ли она тебе пощечину? -спросила Эва и пожала плечами. Затем, искоса наблюдая за братом, снова села за рояль.
- Держу пари, что ты читаешь Овидия.
- Проиграла, - буркнул Тибор и занялся толстой книгой. Много раз читанная «Божественная комедия» открылась сама собой на третьей главе, на строчках, которые помогали Тибору при любом душевном состоянии забыть обо всем:
Чечевичная похлебка
Доктор Аладар Ремер добрел до своей старой квартиры, держа под мышкой стоптанную женскую туфлю и мешочек сухого гороха. Ключа не было, да в нем и нужды не было - дверь оказалась без замка. Но если бы даже замок и был, он все равно не явился бы преградой, так как в дверях не хватало большой, с квадратный метр, филенки. В прихожей остались неповрежденными только две стены, а из кабинета исчез огромный резной письменный стол. Император добрел до книжной полки, сел на пол и громко заплакал. Он не испытывал никакой боли, да и голод чувствовался не очень сильно. Его угнетала царящая неразбериха и собственная беспомощность. Он мечтал о чем-то неопределенном, может быть, теплых мягких объятиях, о свежей постели, о ласке жены, а может быть, о старом кресле перед камином, о томике стихов Гёте и чашке чая. О чем-то таком, ради чего стоило бы жить дальше. Об Ольге он не знал ничего. Когда его забрали и держали в тюрьме, устроенной в здании бывшего учительского института на улице Силарда Рэкк, он все надеялся, что жена придет за ним. «Она не может оставить меня здесь, не может оставить...» - исступленно бормотал он. Ему вспоминались лучшие минуты их совместной жизни, белое теплое тело жены, и его начинала одолевать мучительная тоска; порой ему казалось, будто он сходит с ума. «Не может она оставить меня здесь». Он вспоминал о купленных Ольге драгоценностях, о восторженных восклицаниях и поцелуях, которыми она встречала его, когда он приносил ей из магазина шелковые тряпки. «У нее было всего сто десять пенге, когда я женился на ней, пять тысяч дал я ей в первую же неделю на платья... Нет, она не оставит меня здесь». Он воскрешал в памяти и другую картину, ту ужасную ночь, когда Ольга настаивала, чтобы они разошлись. Сейчас, в разгромленной квартире, сидя, съежившись, на ковре, озаренный ярким светом солнечного дня, он не верил, что Ольга вернется. Когда его забрали, наверное, тотчас же был оформлен развод. Может быть, Ольга снова вышла замуж, может быть, за фашистского офицера и сейчас живет в их вилле, на горе... А может быть, он уехал на запад, да, скорее всего, и она уехала с ним на запад, и теперь живет в Германии или в Швейцарии, и он ее больше не увидит. Доктор Ремер плакал, громко всхлипывая. Он уже не думал ни о чем, он плакал, как ребенок, который давно уже забыл о том, что ударился, или о том, что его испугало, или о том, что хотел есть, но продолжал плакать.