Вошли они в аудиторию вместе. Не успел преподаватель и рта открыть, как Ленинградец, взяв его за руку, тихо, но очень твердо произнес:
— Я сплоховал, ребята… Так нельзя… Я должен извиниться.
— Ну что вы, за что же… — растерялся кандидат.
— Надо было мне объяснить, что это не морзянка, а азбука для слепых. Откуда вам было знать, что это я иглой буквы накалываю…
Ленинградец снова сел на место. А лектор неуверенно взошел на кафедру и неожиданно для всех по-человечески взволнованно и ярко закончил прерванный рассказ о Бисмарке и Горчакове.
После этого случая всех новеньких, и студентов, и профессоров, мы предупреждали раз и навсегда:
— Учтите…
Только Геннадию Ракитину, хотя и перевелся он к нам из Иркутска лишь к концу четвертого курса, никто не стал ничего объяснять. Геннадий сам предупредил в первый же день:
— Мы с Сашей земляки. Из одного села. Знаю его, как себя.
Этот рослый, ладно скроенный парень с симпатичными ямочками на щеках, которые придавали его немного скуластому лицу постоянно застенчивое выражение, сразу же пришелся всем по душе. Особенно сердечно и с тихой завистью встретили его такие, как я, кому не пришлось в отгремевшей войне мерзнуть в окопах и ловить в расплывающуюся прорезь прицела черные фигуры врага. У Геннадия на отвороте пиджака скромно поблескивал гвардейский значок, а идя на экзамены и зачеты, он прикалывал на грудь узенькую полоску из орденских лент. И этим было сказано все. Мы его с ходу записали в свою компанию.
Огорчало только, что Геннадий не смог подружиться с Ленинградцем. Но его трудно было в этом винить. Не всегда ведь земляки становятся друзьями. Иногда общие воспоминания не столько роднят, сколько разделяют людей. Нам тогда было и невдомек, что причина их отчужденности таилась совсем в другом.
Никому из нас и в голову не приходило, какая нестерпимая боль обжигала и мучила Сашку, когда он слышал, как Ракитин, тяжело ступая по полу, весело обращался к Тоне Смирновой:
— А не пойти ли нам, Тонечка, сегодня в кино?
Мы же не знали, что Ленинградец, весь затаясь и сникнув, долго прислушивался потом к их неторопливым шагам, медленно затихающим в конце коридора. Мы и не подозревали, что эта кудрявая, всегда улыбающаяся, чуть-чуть беззаботная девушка давно уже задела и, сама того не ведая, не на шутку растревожила Сашкино сердце. Все бы на свете отдал человек, только бы и ему хоть раз в жизни пойти, как другие, вместе с нею в кино. Хоть раз в жизни, сидя в затемненном зале, смотреть потом во все глаза на экран и осторожно, локтем касаться ее руки…
А вместо этого приходилось незаметно считать на пальцах медленно тянувшиеся дни, прятать поглубже надежду и покорно ожидать той заветной далекой минуты, когда она, Тонечка Смирнова, подойдет наконец к нему и скажет певуче и нежно:
— Пора заниматься, пошли.
Нам казалось, что мы знаем Ленинградца. На самом деле мы его не знали. Не знали его дум. Не знали его переживаний. Не знали, о чем поет в его руках баян, когда рядом не остается никого, кроме все понимающей гулкой тишины.
Вот почему того, что произошло на последнем курсе во время зимних каникул, не мог предвидеть из нас никто. Вот почему все, что случилось, окончательно стало нам понятным лишь несколько лет спустя. Тогда же мы попросту растерялись. Жизнь удивила нас. А мы не знали, благодарить ее за это или ругать.
Мне хорошо запомнился тот тихий, безветренный вечер, когда наша студенческая агитбригада на двух скрипучих санях с песнями подкатила к шахтерскому клубу. Ярко светили у входа огни. На снегу протянулись голубые тени.
— Артисты приехали! — всплеснула руками розовощекая девчушка в расшитом узорами полушубке. И, как бы в ответ на ее восторженный возглас, Геннадий Ракитин, не смущаясь мороза, запел только что вошедший тогда в моду «Шахтерский вальс». Песню подхватила и с размаху бросила в звездное небо золотоволосая Тонечка Смирнова. Такой уж у нее был звонкий и чистый голос. Ленинградец — он всегда ездил с нами — вскинул баян, и поплыла над поселком песня.
А уже через несколько минут наш неподражаемый конферансье Колька Снегирев, аккомпанируя себе на гитаре, пел перелицованные применительно к новой обстановке «Универсальные уральские частушки».
Ему долго аплодировали. Хохот стоял столбом. Но зал сразу же притих, когда на сцену вышел Ленинградец. Он слегка склонился к вздрогнувшему баяну и, резко вдруг откинувшись назад, во всю ширь растянул мехи. Знакомая, тысячу раз слышанная с детства мелодия, в которой, казалось бы, уже не найти и нотки, способной зазвучать по-новому, неожиданно полилась и зажурчала таким кристальным ручейком, такой луговою свежестью пахнула в лицо, что не было просто сил сдержать защемившую в сердце тоску. Наверняка почудилось каждому, что это не баян выводит задумчивый, грустный мотив, а несет его залу взволнованный девичий голос: «Хорошо любить такого, кто любовью дорожит…» — «Вот тебе и «Волга-реченька», — подумалось тогда и мне. И впервые, пораженный внезапно ударившей в голову догадкой, я задал себе в ту минуту вопрос: а что, если наш Ленинградец влюблен?