Видимо, я производил впечатление не совсем нормального: говорил не в такт, отвечал на вопросы не то и не так, как ожидали. Забывал подаренные банки с вареньем, не от того забывал, что пренебрегал, как же - это же с родины! От того, что опять куда-то шел или куда-то везли.
Огромным крестом легли мои дороги этих дней. Из Вятки, с севера я приехал, пролетев мимо селений с потрясающими названиями Каменный Перебор и Рыбная Ватага, промчавшись мимо лесоучастка Ломик, от которого остался один дом, а когда-то тут было лесничество, отец мой был лесничим, первые три года жизни я был тут, потом, пролетев еще восемнадцать километров до Кильмези, я на следующий день был на западе района, в Троицком и Селино. Потом был на юге, в Пореке, Кабачках и Константиновке, а в последний день - на востоке, в Вихарево и Дамаски-но. То есть при взгляде сверху, из поднебесья, это крест на пространстве моей родины. Это молитва моя о спасении отчей земли.
Почему-то я всегда знал, что буду жить в Москве. В каком-то месте моего детства какой-то взрослый спросил меня: «Хочешь Москву увидать?» - «Хочу». Он схватил меня за голову, за уши и оторвал от земли: «Видишь Москву?» Я вырвался и побежал, чтоб никто не видел мои закипевшие слезы. И все говорил себе: «Увижу, увижу Москву!» Увидел и живу. А главное мое предчувствие (а что есть жизнь, как не переживание предчувствий) - это то, что я всегда буду тосковать о Кильмези. Мы уезжали из Кильмези, мама сказала: «Не оглядывайся, тосковать будешь». Я оглянулся.
Как хорошо получилось, что родина от меня на востоке, что, стоя перед иконами алтарей и перед домашним иконостасом, я обращаюсь не просто к ожиданию Пришествия Христова, но и к родине.
Как царственно сияли эти четыре дня, как, думаю, отдыхал мой ангел-хранитель, зная, что на родине ничего со мною, кроме хорошего, не случится. Вот я сижу в теплоте и темноте прохладной ночи около окна, на которое не смел и глянуть сорок лет назад. Сорок! Взмах ресниц, как говорят на Востоке. Цокали где-то по асфальту каблучки, конечно, красавицы; далеко на окраине внезапно трещала бензопила и глохла, пропархивали мотоциклы, и снова успокаивалась тишина. Даже петухи не кричали, а отмечались вполголоса. Я замирал, сливаясь с тишиной, с селом, со звездами и новой луной над ним, и не было ничего на свете, кроме моего села. Нет, не хочу даже думать, что с Кильмезью может что-то случиться, нет, она вне времен. Она одна такая, она легко, по праву своей красоты, сохранится хотя бы для того, чтобы люди знали, каким должно быть русское селение.
Как милосердие валил меня сон в номере на втором этаже гостиницы, но уже раным-рано я вставал и шел, ступая неотдохнувшими, гудящими ногами по пустому селу. Все откликалось мне: особенно старые заборы, серебряные крыши, знакомые дома. Кто-то останавливал, с кем-то говорил, но настолько это все было неважно, главное было - я в Кильмези. Это как с любимой: разве важно, о чем говоришь, лишь бы любимая была рядом. Я боялся громко ступать, причинить боль земле родины, нагибался и гладил ладошкой подорожник.
Конечно, первое, что я надеялся свершить в Кильмези и свершил, -это причастился, отстоял литургию. Второе - пошел на кладбище.
И долго искал могилки дедушки и бабушки. И отчаялся и взмолился: «Бабушка, ну где же ты?» - и открылся крест с надписью. А вот и дедушка. Это по отцу.
А день спустя был на могилках дедушки и бабушки по маме. И тоже долго искал, и тоже взмолился, и тоже нашел. И пал на могилку, и долго и счастливо плакал... Дай Бог доброго здоровья отцу Александру: мы отслужили в память об ушедших от нас панихидку.
Я пишу, я как будто отчитываюсь перед любящей меня женщиной за эти дни разлуки с нею. Милая, мы так быстро промчим дни от колыбели до гроба, видишь эти серые светлые падающие кресты и одолевающую их крапиву, мы с тобою так на мало пришли в этот мир, дни наши кратки, а родина вечна. В Кильмези я почувствовал вечность. Особенно в Троицком, особенно на месте той церкви, около которой был пионерский лагерь, которого я, совсем мальчишкой, был начальником. Церкви нет. Как нет? Да так и нет. Разобрали и использовали при строительстве дороги. И мы несемся по этой дороге с большой скоростью, чтобы принестись к пустому месту. Но Бог так благоволил, что бывшие стены и алтарь храма четко отмечены березками и очертание церкви взывает к молитве.
В Кильмези я впервые поднял глаза к небесам, в Кильмези увидел цветение и умирание всего живого, здесь, здесь впервые поцеловался, здесь впервые увидел возвышенный над толпою, плывущий на Страшный Суд гроб с покойником, здесь крал сирень для нее, для единственной, и спустя время крал астры для новой единственной, по этой улице, навстречу солнцу, шагал с граблями и вилами на плече, на лесные луга за Вороньем, а сюда, по берегу, за судострой, как его звали, за лесопилку, шел на заречные луга, сюда, по Красной горе и дальше, шел на Вичмарь, на кирпичный завод, сюда и здесь. Нет ни одной тропинки, ни одной доски деревянного, давно истопленного в зимних печах тротуара, куда бы ни ступала моя нога, босая, или в валенках, или в сапогах, или, уж совсем по-модному, в ботинках. Но где, где то место, на котором я услышал, как меня окликнули? Или кто-то окликнул. Кто? Этот оклик явственно слышу всю жизнь. Это было за школой, на дороге к логу.