Когда они работали, эти люди подземного племени, они были угрюмые, серьезные и жадные. Расценка, почти везде подельная, подзадоривала их жадность. В удушливой атмосфере шахты, где человеку в течение часа делалось тошно до дурноты, они работали двенадцать часов беспрерывно, а когда приходила смена, казалось, с сожалением бросали работу, и были между ними такие, которые не выходили из шахты по нескольку дней. На самые опасные работы, которые оплачивались выше обыкновенных, но где жизнь работника висела на волоске, они шли охотно, и не было отбоя от ждущих очереди на такие работы. Так велика, так слепа была их жадность, когда они работали.
Когда они отдыхали, эти люди подземного племени, они были шумливы, жестоки и расточительны. В городе, куда со всех окрестных рудников стекались рабочие в дни отдыха, этих дней боялись и в то же время с нетерпением ждали. Трепетали перед жестокостью и озлобленностью вышедших на поверхность жителей подземелья и в то же время предвкушали выгоды их безумной расточительности. То, что жадно копилось в темноте катакомб, то, что добывалось с таким трудом, щедрой рукой разбрасывалось во все стороны, как лишнее, ничего не стоящее. Может быть, солнце ослепляло привыкших к тьме, или свежий воздух вселил безумие в груди, привыкшие вдыхать копоть и смрад, -- иначе нельзя было этого понять. Все двери открывались перед ними в городке, и если бы вздумали одну дверь закрыть, они со злобным хохотом выломали бы ее. И богатеющие от их расточительности купцы нигде не могли отделаться от них: в партере театра, в "дворянском" отделении трактира, в вагоне второго класса -- везде был отдыхающий шахтер, шумный, уверенный, жестокий; раб жизни, ставший хозяином ее.
В казармах и хижинах, где жили семьи рабочих, царили пьянство, грязь, разврат и не знающая предела жестокость. Ни в мужчинах ни в женщинах и детях не было смирения, добродушия, даже веры -- все это они оставили в далекой родной деревне. Здесь ругались с невероятным цинизмом, истязали женщин и детей с злодейской беспощадностью, расправлялись друг с другом за обиду ножами и топорами. И темнее, безотраднее здесь было, чем в шахте.
Становилось страшно за людей, которые не знали любви, а только ненависть. Ненавидели шахту за то, что она темна и сыра; ненавидели солнце за то, что оно светит не для них. Тех, кто сильнее их, ненавидели за силу; кто слабее -- за слабость. Ненавидели бедность и богатство; труд и безделье; смерть -- за то, что она стерегла их на каждом шагу; жизнь -- за то, что она была страшнее смерти; ненавидели себя, свои семьи и товарищей; ненавидели человека и, кажется, самого Бога.
И не раз вспоминались Василию Ильичу "морлоки", о которых говорила в первый вечер его пребывания здесь Елена... "Где она? Что с ней?" -- думал часто Караваев. Он не знал даже, уехала ли она, или осталась здесь, и этот вопрос так занимал его, что он решился съездить к Ременникову.
Но в тот день, когда он собрался туда, Елена приехала к, нему.
Василий Ильич встретил ее радостно, как друга, которого ждал давно. Но Елена, сухая, молчаливая, сосредоточенная и порывистая, почти не отвечая на его приветствия, спросила:
-- Ну, что? Как? Что сделали? -- спросила так, как будто затем и приехала, чтобы потребовать у него отчета.
-- Ничего у меня!.. Плохо! -- ответил Василий Ильич.
Елена села, обхватила руками голову и после долгого молчания почти простонала:
-- Нельзя жить!.. Жить нельзя!..
Потом встала, подошла к Караваеву, схватила его за руку и, блеснув лихорадочным огнем своих глаз, произнесла твердо:
-- Один есть ответ!
-- Какой? -- тихо спросил Караваев.
-- Надо разрушить!.. Все разрушить, вы слышите?..
-- Елена Дмитриевна!.. -- начал Василий Ильич.
Но Елена не дала ему говорить.
-- Ведь нельзя жить! Ведь стыдно жить! -- продолжала она. -- Ведь это правда об элоях и морлоках... Ведь жизнь к тому ведет... Зачем же? Надо сызнова начать! Новую жизнь надо начать!.. И, чтобы начать, надо со старым покончить... Все надо разрушить!
Караваев возражал. Не о разрушении надо говорить, а о созидании. Наивно думать, что человек по своей воле может уничтожить тысячелетнюю культуру и "начать сызнова"! К новой жизни человечество идет шаг за шагом, и надо работать в том направлении, которое указывает сама жизнь...
Еще что-то говорил Караваев, но вдруг осекся, замолчал, почувствовал, что слова его звучат неубедительно...
Елена ничего не сказала и уехала.
Опять остался один Василий Ильич. И опят по-прежнему потекла его жизнь, трудовая, но -- бесцельная.
Надо начать! -- каждый день говорил себе Караваев.
Но как начать? Как заговорить с угрюмыми людьми подземного племени? Что он им скажет? Что они "рабы капитала", что своим трудом они обогащают других -- это они без него знают. Более того. Они и его, Караваева, считают одним из этих чужих, обладающих таинственной силой людей, которые загнали их, сильных и злобных, в подземелье. И они правы! Ведь он служит не им, а тем, их хозяевам!.. А если бы они не знали истины, то что он дал бы им, открыв ее, кроме новой боли, новой ненависти?.. Говорить им о солидарности трудящихся, о будущем царстве труда? Они не поймут его, они со злобным хохотом отвергнут его мечту, потому что им, лишенным воздуха и света, должно быть ненавистно это счастье будущих поколений!