Никифор приподнялся на одном локте, демонстрируя всему миру разорванную шею, из которой всё ещё стекало что-то липкое и чёрное. Глаза его медленно стали зарастать ледяной водой, обесцвечиваясь и белее с каждой секундой. Когда они стали полностью матовыми, сравнявшись по цвету с окружающим снегом вокруг, он слабо прошептал с лёгкой и грустной полуулыбкой, обращаясь к попу:
– Это яд… Я чувствую, как он расходится внутри. Пожалуйста, докончи дело.
С этими словами он обессиленно перекатился на спину, из последних сил вытянув вверх руку с зажатым в ней колом. Никодим, до того ни разу не бравший в руки оружия, не заставил себя долго ждать, подбежав к умирающему и взяв в руки кол. Он занёс его над головой, дабы удар был как можно более сильным, но на мгновение застыл в нерешительности; страх хоть когда-нибудь доставить живому человеку боль пугала его, пожалуй, больше всего на свете.
Никифор снова улыбнулся, но теперь это мало походило на печальную улыбку человека, прощающегося с окружающим миром. Всё более растягивающийся оскал обнажил белые ровные клыки – такие же, как у змеи, совсем недавно прокусившей ему горло. Он начал торжествующе приподниматься со снегу, и в миг, когда тело его всё напряглось в подготовке к идеально отточенному хищному прыжку, Никодим со всей силы пронзил плотнику мёртвую грудь. Внутри что-то хрустнуло, рёберные кости податливо сложились внутри туловища, впуская в себя отрезок древесины.
Плотник упал навзничь, раскинувшись на снегу, раскидав в сторону руки, как крылья подбитой птицы. Священник закрыл покойному глаза и начал бормотать себе под нос заупокойные молитвы, стоя рядом с телом.
Оксана и её мать, стоящие в отдалении и ставшие невольными свидетелями происходящей сцены, так и не решились ни убежать, ни приблизиться ближе. И у той, и у другой на глазах выступили незваные слёзы, и обе они, одновременно упав друг другу в объятия, дружно зарыдали, оглашая криком притихший погост.
* * *
Так и повелось с тех пор на хуторе – что ни зима с трескучими морозами, то жди беды. Со временем люди приучились запирать дома на ночь и не пускать внутрь чужих, а своих – тем более, особенно, если до того сами проводили их в последний путь. Те, в свою очередь, подходили к родным дверям и окнам, жалобно прося еды и тепла, всячески уговаривая или даже запевая знакомые песни. Кто-то порой открывал; и тогда, как и прежде, дюжие суровые мужики шли на следующий день пробивать кольями и сердца не упокоенных мертвецов, и тех, кто на свою беду доверился им, отпирая засовы на дверных замках. В целом же, весь хутор вскоре привык к новым жизненным реалиям, и обычай запирать дверь, кропя окна и пороги святой водой, прочно вошел в обычную жизни сельчан.
Каждую неделю, по воскресеньям, Никодим терпеливо освящал воду, колья и кресты для каждого пришедшего, сколько бы их в тот день не было. Когда же его просили рассказать о том, что произошло на кладбище с гробом Беренихи и плотником Никифором, священник на секунду застывал с испуганным выражением лица, а потом начинал, как обычно, басовито растягивая слоги и потешно окая, сбивчиво рассказывать о «нехристях, что пришли с самого ада, чтоб мучить невинные души». Со временем и его рассказы обрастали выдуманными подробностями и небылицами, которые передавали друг другу по цепочке обитатели шинков и трактиров, особенно когда пропускали на пару-другую рюмочек больше, чем нужно.
Бабку Берениху с тех пор видели ещё не раз, но, по рассказам очевидцев, она никого никогда не трогала, а лишь скалилась своими уродливыми зубами, расплываясь в самодовольной, мерзкой улыбке. Порой она подходила к окнам, чьи ставни забыли закрыть рассеянные односельчане, и кричала что-то безумное, несвязное, а порой – пророчила увидевшим её всевозможные горести и несчастия. Однажды она появилась и у окна самой Оксаны, которая как раз собиралась прикрыть их; это было уже в ту пору, когда девушка благополучно выросла и вышла замуж. Едва завидев покойницу, лицо которой она уже успела забыть, Оксана застыла, как вкопанная, не в силах пошевелиться.
Ведьма облизнула морщинистые синюшные губы и, улыбаясь от предвкушения, с расстановкой проговорила:
– Морова-Моровушка, быть те, девка, вдовушкой!
После чего она, презрительно сплюнув себе под ноги, тихим старушечьим шагом поплелась прочь, беззвучно, не издавая не единого скрипа и шороха, словно ноги её и вовсе не касались земли.
Оксана обессиленно сползла на пол, и долго сидела так, глядя на залитое пляшущим от сквозняка светом единственной горящей на столе свечи пространство тусклой горницы, которая, казалось, сжимается до состояния клетки. Спустя месяц не стало её мужа, любимого Павлуши – его придавило упавшей сосной в лесу во время заготовки дров, – а спустя ещё пару недель разрешилась от бремени, дав жизнь Егору, единственному своему сыну. Так минуло ещё десять лет, в которые почти ничего не происходило. Вдова с ребёнком всё также жила на окраине хутора в доме у леса, оставшимся ей после смерти родителей, и вела тихий, уединённый образ жизни, по выходным исправно посещая церковь и иногда перекидываясь парочкой-другой дежурных фраз со старушкой Устиньей, живущей в соседнем доме и точно также много лет вдовствующей.