— Только оставьте мне в помощь и монашку эту.
Как не оставить было Аришу послушницей, когда не торгуясь за келию заплатила вдова купеческая и в монастырь вклад внесла, чтоб жить в спокойствии, о завтрашнем дне не думать.
Все жилы у ней вымотали после смерти Касьяна Парменыча, может и все б ничего, а как помер после родов ребеночек от Афанасия Калябина — не в себе стала. И ребеночек-то оттого помер, что через Афоньку к нему ненависть почувствовала.
Сидит над люлькою его, причитывает:
— Чтоб тебя черт побрал, подох бы что ль, а то связал по рукам, по ногам… Корми, няньчись. А вырастешь, про отца спросишь — кто такой был, — Касьян Парменыч; как же Касьян Парменыч!.. А все она подлюга, через нее и меня бросил; обвела его, обкрутила и спровадила, а потом надо мною же издеваться стала…
Вспомнит она, как душила Марью Карповну, и затрясется вся, оттого и сама не в себе целые дни ходила и на ребенка злобствовала. До сих пор не забудет, как глаза на лоб вылезли, язык толстый у хозяйки выкатился, и еще сильней причитать станет:
— Как добрая в монастырь услала, а сама — спровадила, ни ей чтоб, ни мне не достался Афонька рыжий. Жизнь мою погубила, всю жизнь окаянную… Я-то ждала, я-то верила ему, как собачонка по ночам бегала, а ему одно — позабавиться, а ребеночек-то вот — забава что ль. Освободил бы что ль меня, помер бы, хоть бы жизнь повидала вольную, — а то на двадцать втором году связал на всю жизнь, — няньчись с тобой теперь, — все соки пьет из меня дьяволенок, придушила бы…
На пятом месяце помер, освободил Дуньку.
Василий на нее стал поглядывать, по хозяйству советовать, из половых в сидельцы его. Сперва он воззрился на чернявую, молодую вдову, а потом решил, что не пара ему, потому и не пара, что как-то подслушал ее причитания, когда выручку из трактира наверх принес. Сколько минут простоял под дверью. А Дуньку совесть мучила и Марья Карповна мерещилась ей задушенная, бормотала о ней, про то, как сережки с гранатками показывала…
— Они это, они… самоцветные камушки, не они б, и ничего б не было… Руки дрогнули у меня, кровь к сердцу хлынула и не выдержала… да кто б выдержал?.. каждый бы ее придушил, гадину… и греха нет в этом… чего только она теперь лезет, что мерещится? Ужли и по смерти-то забыть не может?.. Спасала ее, спасала, в баню к нему бегала за нее, чтоб потом надругалися, вдвоем надругалися — услала его, спрятала… А что взяла? — По-твоему вышло, что ли? Уж если мне не достался, так и тебе не пришлось больше…
Слушал, слушал Василий подле двери и вернулся в трактир обратно, — в карман выручку и пошел домой. Всю дорогу думал:
— Не добром досталось, не добром пойдет, а мне они вот как нужны, деньги-то; заведение открыть свое можно.
Сперва Дуньку хотел обкрутить, хозяином стать, а как подслушал нечаянно и решил прикарманить и денежки, и торговлю Галкинскую.
Народ целый день в трактире и пьют, и едят по-старому, а придет сдавать выручку:
— Авдотья Семеновна, дела плоховаты стали…
Посмотрит на него только…
— Народ дебоширится, — свобода говорит объявлена, теперь говорит и мы тоже вольные, — попьют, поедят, а платить — заставь-ка их, убьют еще, задушат!..
Нарочно и словцо вставит, что и его задушат.
И не думала Дунька о выручке, стала о себе беспокоиться, как бы ее не придушили ночью. Караульщика наняла, странницу в дом пустила, а все не спится и еда не идет в рот, все время думает, что и караульщик-то, кто ж его знает какой, может он-то и задушит ее, ограбит ночью…
А помер ребеночек, еще тяжелей стало, и вольная будто, делай что хочешь теперь, а как молоко кинулось в голову, чуть с ума не сошла, еле отходил ее доктор, и еще подозрительней стала. По ночам замыкалась в комнате, диван приставляла к двери и богомолку на нем заставляла спать, чтоб не ее первую, а богомолку тронули…
Василий все свое точит да точит:
— Народ стал — не приведи господи… Ни царя у них нет теперь, ни бога. В убыток работаем.
И опять выполз Лосев, Иван Матвеевич, частный поверенный. Чутьем пронюхал и пожаловал.
Целый год просидел на Мещанской в домике, поправил его на дракинские заповедные — оброс хозяйственно и не строчил уже в базарном трактире мужикам кляузы, а и в суд стал захаживать, манерам выучился, сюртук одел и стал по всякому делу скандальному у мировых защищать сброд всякий. А главное что — портфель завел. Куда бы ни шел — и его с собой.
— Некогда-с мне, голубчик, разговаривать с вами, толком вы говорите мне… Время-то денежки-с…
— Да я заплачу, Иван Матвеевич, — а понимаете — такая вонища, из квартиры нельзя выйти, — целый год уже не чистит, я и в полицию, а там — теперь говорит ничего не можем — теперь свобода, — уж я заплачу вам…