— Но ведь у него роман был… Он верит…
— Болезнь это, надо лечить было и теперь можно лечить, увезти отсюда, далеко, на юг, за границу, показать жизнь, жить заставить, заставить полюбить всего человека, со всеми его грехами, каков он на самом деле…
— Если бы можно было его спасти… Если бы… Скажите как, Вера Алексеевна. Я не умею, он меня боится… У меня сил на это не хватит, я неопытна, молода, и сама еще не знаю людей…
К полунощнице ударили, далеким гулом по лесу звенел колокол, слышно было, как звук перекатывался, замолкал, проходя поляны и, ослабевая, плыл дальше. Раз за разом с промежутками гудел колокол малый, и звук был тонкий, какой-то надорванный, замогильный… В окнах купола виднелся мутный красноватый отблеск от горевших в соборе свечей. Перед Ильей пророком служили в соборе, слышалось в ночной тишине через открытые двери глухое пение, сливавшееся вместе с гулом колокола, отчего лесное эхо было еще мучительней и тягучей…
Не спала, с открытыми глазами смотрела в белесый потолок, в окно, слышала ровное дыхание уснувшей девушки и думала. Вспоминала свое, — прошлое, — Александро-Невскую лавру, студента Лазарева, казалось, что она, только она виновата в том, что замучены люди в монастырях, и он, любимый — тоже замучен, замучен ею. Вскрикнуть хотелось от ужаса и не хватало сил; горела голова, руки, измученным казалось тело; чувствовала, что и его и себя замучила. Вышла девушкой за пожилого с карьерой, с будущим, а теперь старый, — мучается. Не ревнует ее, сознает, что она еще жить должна, позволяет жить и молчит, а иногда, как побитый пес, в глаза смотрит, вымаливая ее ласку, — молчит и смотрит, не говорит, а просит взглядом. Жалела и мучилась… Потом снова любви искала, счастья, обманывалась с другими и мучилась. А теперь это еще острее чувствовала. Перед глазами Борис стоял. Казалось, она в его мучении виновата и должна что-то сделать, теперь же, пока не поздно, пока не уехала в город, — последний баранок, последний хлеба кусок — душу свою, себя всю отдать во имя спасения искалеченного Бориса. Терялась, как сделать, как заставить хоть на мгновение вернуться к жизни, на одно только мгновение, чтоб за ним и другие пришли мгновения. Мелькала отчаянная решимость, лишь бы суметь воскресить искалеченного. Не спала, а дремала и чувствовала и себя и свои мысли… Утром встала с глазами горящими, лихорадочными. В каждом движении и напряжение чувствовалось, и решимость отчаяния. Капот накинула, холодной водой умыла лицо, руки, волосы расчесала и не заплела в косу, а закрутила всю копну узлом, заколола наскоро двумя шпильками, чтоб не рассыпались, и опять легла, прикрыв постель одеялом.
— Зиночка, мне нездоровится… Я никуда не пойду сегодня…
Постучали в дверь.
Княжна — высокая, в белом платье, шатенка, с тонким носом слегка горбинкою, с тонкими ноздрями, слегка даже прозрачными и розоватыми, немного надушенная, с подведенными чуть-чуть бровями и тонкими губами, чтоб очертания ярче были, выразительнее, — вошла радостная, начала шутить:
— Что это с вами?.. Неужели вас это чудо могло так расстроить?..
— Нездоровится мне…
— Простите, милая, я забыла, что вам нездоровится, а как Зиночка?.. У ней этого нездоровья нет?..
Покраснела, ответила, застыдившись:
— Я здорова, Валерия Сергеевна…
— Вот и хорошо, голубчик… Значит, идемте? Папу встречать к поезду. Пойдем лесом, найдем себе провожатых монахов.
И, точно зная или чувствуя еще что-то, чего невозможно сказать при Зине, потому что в этом женское только, интимное, непонятное, — смотрела на Костицыну, чувствуя, зачем хочет одна остаться, зачем и вчера еще просила погулять с Зиною, и настойчиво начала говорить Зине:
— Вера Алексеевна должна полежать, отдохнуть, а вы, Зина, со мною должны идти на платформу.
Долго еще лежала, не шевелясь, не думала, а мысль сверлила — теперь надо, сейчас, потом поздно будет, — сама даже не отдавала себе отчета, что именно нужно, что делать будет, когда войдет он, — говорить, убеждать или еще что. И чем сильнее и надоедливее сверлила мысль эта, тем решимость становилась отчаяннее. А в подсознательном был еще вчерашний рассказ жены ключаря о замученном Мите. И где-то глубоко запечатлевшийся рассказ этот отражал бессознательно мысль о Борисе. И собственно эта-то мысль и сверлила голову и доводила Костицыну до отчаянной решимости. От нервного напряжения резко встала с постели, одно мгновение еще о чем-то подумала и медленно пошла к двери позвонить вниз. Показалось, что даже слышала, как внизу задребезжал электрический звонок и кто-то побежал по лестнице. Испуганно легла на постель. Ждала.