— Никодим Александрович, — теперь уж для знакомства давайте вот эти выпьем и до свиданья-с… не буду задерживать больше, ни минутки, и разговорами занимать не буду время. Теперь я нашел, можно сказать, путь к звезде Вифлеемской, дойду до ней и в Вифлееме буду. За десять минут опорожним, живо…
И, выпивая стакан, чтоб освободиться скорее, думая уже о своем, спросил, чтоб не сидеть молча:
— Это у вас, Калябин, Вифлеем что же, так сказать, цель, идеал?..
— Я, Никодим Александрович, не отвык еще по-монастырскому говорить, хоть и два года в городе пробыл, пришлось с простым народом больше, ну, и путалось с деревенским, а по-городскому…
Быстро, точно боялся, что Афонька ничего не скажет про монастырь, спросил, не донеся пиво к рту:
— Вы разве монахом были?..
— Был… послушником…
— Монахом?..
И про себя докончил, — рыжим… и подумал, что, может, в этом-то и есть какой-то секрет отгадки перемены Феничкиной, и опять на стул уселся.
— Послушником…
— Никогда не бывал в монастыре… делать мне там нечего…
— Это правильно, мужчине там делать нечего…
Почувствовал, что, может, самое главное теперь расскажет, и хотел наводить Афоньку вопросами к главному…
— А женщинам что же — молиться?..
— Правильно ваше, — молиться…
— И городские бывают?..
— Бывают, только больше простого народу…
— Говорят, монахи за богомолками ухаживают?..
— Не знаю… не видал, у нас деревенщина больше…
И Афонька почувствовал, что неспроста Петровский про монастырь стал расспрашивать, то спешил, уходить собирался и пива допивать не хотел, а теперь сам в стаканы подливает и ему и себе, — чутьем угадал, что про Феничку расспросить что-нибудь хочет, — может, и слышал что, да не знает наверное, потому и расспрашивает и уперся — про свой монастырь ни слова, понес околесицу про баб деревенских, про другие монастыри, а про свой и про себя ни слова…
— Это вот в Троицкой лавре, да в Киево-Печорской… там всякий народ бывает и пешком, и машиною, там и монахи не те, что у нас, у нас… послушание да молитва, а там они жалованье от монастыря получают, — работа — языком брехать с богомольцами во славу обители…
Петровский тоже понял, что поспешил, — не с первого бы раза начинать, а постепенно и зная уже, что Афонька про главное ни слова не скажет, недаром монахом был, и стал опять собираться, допивать пиво…
— В другой раз вы расскажите мне, Калябин, — хоть и не был — интересно знать, как живут тунеядцы, а теперь, — я и забыл было, — идти надо…
— Расскажу, Никодим Александрович, отчего не рассказать… Любопытного много… В другой раз обязательно…
Вместе из пивной вышли и на порожках, на свету попрощались и опять, как и в первый раз, Афонька почувствовал, что враги, навсегда враги, из-за Фенички, и решил ничего не говорить про нее, про монастырь, про Николку и про Марью Карповну Галкину, помолчать лучше будет, чтоб Феничка и не знала, что он через Петровского путь к ней прокладывает сплетнею; лучше если увидит его с Петровским по иному делу, через это верней ходы будут.
Петровский не заметил взгляда Афонькина, завладела им мысль про Феничку, почувствовал, что самое главное тут, в Афоньке, а узнает от него, тогда и Феничку разгадает, уловит такую минуту искреннюю и заставит самою собой быть, не прятаться от него. Всю дорогу шел, думая про Феничку, и разбираться стал в ней, может, и не пустая, а в пустоту прячется, может, и смех разбитной игра только, маска, а в душе — надорванное и больное. Казалось, что ошибался в ней раньше и пожалел, что думал о ней плохо. И все время не шел из головы рассказ ее и на вокзале в Москве, и в вагоне, когда она хотела к нему спрятаться, за руку испуганно схватила, в вагон звала и в вагоне притихшая придвинулась к нему близко и, может быть, мучилась, недаром потом сразу опять начала смеяться нервно и вопрос задала почти истеричный: «Думаете, что романтическое приключение было какое-нибудь?» Если и не выдала себя ничем, то на мысль навела, — теперь только и понял Петровский этот смех и вопрос, глаза ему открывающий к главному. И тут же подумал, что недаром и Калябин искал его. Но эта мысль промелькнула на миг и потухла, потому что о главном Петровский думал — Феничку разгадать, захотелось человека в ней увидеть, не маску, — от этого и чувство стало к ней разгораться снова. И Феничке решил Петровский не говорить ничего, чтоб не замкнулась, в себя не ушла бы еще больше, а пока не узнает у Афонъки, до тех пор по-прежнему оставаться с нею.