Выбрать главу

   Зря он не сквернословил, но иногда в рассказе, вероятно, для усиления впечатления, пользовался очень нескромными поговорками, пословицами, сравнениями и произносил их с экспрессией, отчего они выходили особо сочными.

   Многие из трактирной публики употребляют в разговора разные иностранные словечки и почти всегда в исковерканном, изуродованном виде и в особом, своем собственном, толковании их. Например, вместо "юриспруденция" говорят "уруспруденцыя" и понимают это слово в смысле грязного, скандального дела, или вместо "комбинации" -- "канбиция", в смысле обоюдной потасовки....

   Андрей Иваныч тоже не был застрахован от употребления в разговоре словечек, вроде приведенных, но он пользовался ими с оглядкой: если знал, что его собеседник понимает в них толк, то скажет и посмотрит на него: не бороздит ли от смешка у того губы? Если бороздит, он и глазом не моргнет, а дня через два спросит с невинным видом у того же собеседника:

   -- Что это за чертовинка такая: надысь прочитал в газете, а что такое, к чему ее приспособить -- не знаю. -- И скажет позавчерашнее словечко.

   От него я записал легенду о том, как бывший царь Николай II-й "компанействовал" с Распутиным и как "заслуженный генерал" граф Шереметьев сказал ему правду в глаза.

* * *

   Про этого Гришку Распутина я от верного человека слыхал -- от матроса знакомого. Раньше он во флоте служил, потом перевели его во дворец, в царскую охрану. И вот тут-то он увидел, какое это царское житье бывает.

   -- Это, говорит, как ваш брат, ничего не видавши, думает: тут особенное что-то!

   А вещь, говорит, простая: у нас грязь, а там еще пуще. Только, говорит, у нас открыто, а там под прикрытием, вот в чем суть!

   Я, говорит, на часах супротив самого царского кабинета стоял и насмотрелся всего вдоволь. И этого, говорит, чертяку лохматого, Гришку Распутина, там видел: я еще, говорит, ему, подлецу, царскую честь отдавал: "на краул" винтовку брал. А что, говорит, поделаешь? Приказано было отдавать и отдавал, ничего, говорит, не попишешь -- дисциплина!

   А из себя, говорит, Гришка простой мужик был, настоящий мужлан, и уж старый, седой. Ну, какой, говорит, ни старый, а здоровило порядочный был. А физиономия его, говорит, доказывает, что был он из подлецов...

   А это, говорит, каким манером он во дворец попал -- дело темное. Тут и так, и этак объясняют: будто наследника лечил, будто еще что-то... Не знаю, говорит, этого дела, а зря говорить не буду, не люблю.

   Одно, говорит, могу сказать, насчет жалованья: положено ему было тыщу пятьсот в год на всем готовом. А с царем, говорит, он был запанибрата: вместе с ним ел, вместе пил.

   Я, говорит, на часах стою, а ихнее компанейство хорошо вижу: сидят рядком и пьют. Не нашу, говорит, водку пьют, а хорошее винцо попивают. А Николай в то время в большой слабости находился, короче сказать, очень пил. А Распутину, говорит, это на руку, это ему -- подай Господи, потому что сам из пьяниц пьяница был. И доходил он, говорит, до полной бессовестности: нажрется, бывало, и прямо в сапогах лезет на царскую постель. Завалится и дрыхнет, храп на весь кабинет подымет... А Николай ничего, хоть бы слово ему сказал.

   А раз, говорит, такая вещь: стою формально на часах, а эти друзья-компаньоны спят. Напились и спят -- Николай, говорит, на постели спит, под прикрытием одеяла, а Гришка -- на акушетке: как был в сапогах, так и бухнулся. И расхрапелся, говорит, он, как какой-нибудь шарлатан; не только что в кабинете, а и по коридору всему слышно.

   Вот, говорит, храпел-храпел, продрал глаза, поднялся и сел на эту же самую аку-шетку... Вот, говорит, посидел-посидел, позевал и после того облапил бутылку и давай тянуть прямо из горлышка... Тянул, говорит, тянул, всю высосал! Ухватил кусок курятины и давай жрать, да, видно, говорит, невкусна показалась ему курятина на акушетке: пошел и сел к Николаю на постель.

   Сидит, говорит, жрет, чавкает, как свинья. А башка, говорит, вся всклокочена, волосища дыбом поднялись -- ни дать, ни взять, говорит, Июда-христопродавец! Ему бы, говорит, еще кошелек с деньгами в левую руку и хоть потрет снимай: точь-точь Июда в аду!..

   Дело, говорит, прошлое: мне и Николай, и весь царский дом был так же нужен, как свинье бинокль или, скажем, подзорная труба, а только, говорит, взяла меня досада: до какой низкой степени опустился Николай! Главное, говорит, дело: тут война идет, наших бьют, а ему, говорит, хоть бы что! На фронте, говорит, русскую кровь проливают, а он с Распутиным дорогое винцо попивает! И смотрю, говорит, я на Распутина и думаю себе: "Эх, плачет по тебе, жулику, пуля из казенной винтовки".

   В большом, говорит, я тогда раздражении находился. Да нетто, говорит, я один досадовал? И генералы, и князья... да мало ли еще кто? Только, говорит, какая же ихняя досада? Шушукаются, говорит, по темным уголкам да шиш в кармане показывают, а перед Гришкой, говорит, юлят, лебезят:

   -- Он, говорят, умный, даром что из мужиков.

   Нет, говорит, видно Россия-то Россией, а своя рубашка ближе к телу. Досада-то ихняя, говорит, -- пар один.

   Ну, однако ж, нашелся человек, не побоялся сказать правду царю в глаза. А этот человек был граф Шереметьев, генерал. Он-то, говорит, не стал называть Гришку "умным"... Тут, говорит, такое произошло, что только ахнешь... Да при мне, говорит, и дело-то все разыгралось.

   Я, говорит, тогда как раз на часах стоял и все отлично знаю, с чего началось и чем кончилось. Дверь, говорит, стеклянная, мне все и видно, и слышно. И этого, говорит, Шереметьева хорошо рассмотрел: старый, борода большая, седая, орденами вся грудь увешана. И видел, говорит, я, как он в царский кабинет вошел, как с царем поздоровался.

   А Распутин, говорит, тут же в кабинете находился. И не так чтобы очень пьян, а все же долбанувши был. И развалился он на акушетке, и лежит, как боров. Не без того, что нарочито он это сделал, чтобы Шереметьева уколоть: дескать, хоть ты и генерал в орденах, а я мужик, и при всем том нет тебе от меня почета, и ничего ты мне сделать за то не можешь. Ну, конечно, знал свою силу: царя не боялся, станет ли Шереметьева бояться? Только налетела коса на камень.

   Вот, говорит, как дело было: как Шереметьев вошел в кабинет, сейчас с царем поздоровался. А Гришка как лежал, так и лежит. Вот Шереметьев раз посмотрел на него, а Гришка лежит-полеживает. Вот Шереметьев и во второй раз посмотрел, а тот, говорит, на прежнем положении: свинья свиньей лежит... Вот и в третий раз посмотрел Шереметьев. А Гришке это без всякого внимания, хоть двадцать раз смотри: вот, мол, лежал и буду лежать, и дела тебе до этого нет. Тут Шереметьев ка-ак крикнет:

   -- Встать! Руки по швам! Ах ты, говорит, скотина! Царь, говорит, стоит, я стою, а ты развалился и лежишь?!.. Встать!

   Тут Гришка как вскочит, вытянулся, дрожит, и руки по швам. А я, говорит матрос, смотрю на него и такой-то смех меня разбирает: вот-вот, говорит, засмеюсь! Да уж насилу-то, насилу удержался. Сам, говорит, понимаю: засмеялся, ну и провал. С нас, говорит, строго взыскивалось.

   Ну, говорит, стоит этот Гришка, и такой-то дрожемент его прохватывает, будто лихорадка его захватила. Только, Говорит, вижу -- нахмурился Николай и как напустится на Шереметьева:

   -- Какое, говорит, имеешь ты полное право распоряжаться в моем дворце?! Вас,

   говорит, человек не трогал, а вы его ругаете-порочите... А потому, говорит, забудьте дорогу в мой дворец! -- И аж весь потемнел от злости...

   Вот как, говорит, он дорожил Распутиным. А я, говорит, стою себе, настаиваю, будто и не слышу ничего, а сам, говорит, слушаю и на ус наматываю. И думаю себе: беспременно после этих царских слов Шереметьев уйдет. А только, говорит, он не ушел.

   Вижу, говорит, возгорается дельце немаловажное. Царь, говорит, нахмурился, а Шереметьев того больше.