Выбрать главу

И Аня Леопольдовна (вторая – перепутанная) стала Эммой, Эммочкой, чьи каблучки стучали теперь, должно-быть, где нибудь по заплеванной лестнице черной, ведущей в каморку двоюродного брата, если эти каблучки не покоились мирно под койкой твердой, под койкой походной где-нибудь, где не знаю, потому что я плохо знаком (к стыду моему) даже с Эммочкой, а с двоюродным братом ее и совсем не знаком. И лишь догадки одни, кто он? И походная кровать у него или нет? Но, что это, я проговорился, кажется, я что-то лишнее сказал. Ну ее, эту Эмму настоящую. Вот Эммочка не настоящая (Аня Леопольдовна, вторая – перепутанная) это другое дело. С ней все мои мысли, все печали мои и радости. И не рядом ли я с ней стоял (не в церкви, конечно, в церкви стоял Владимир Эдуардович) не в церкви, а в детской, когда папочка сердитый, папун нехороший кричал: «вон, вон из дома». Не я ли стоял рядом, невидимый, несуществующий и плачущий за нее и не моя ли мучимая душа умиротворена была в тот летний деревенский вечер.

Аня Леопольдовна (Эммочка) говорила, или тараторила, или щебетала: барыни нет дома. И барина. Нефтяное письмо. С нефти. Там бьет эта самая нефть. И барин молодой там. И письмо его, барина, к ней, барыне, а ее, барыни, нет, как и барина, дома, только барин нефтяной уехали, а барыня вышедши в город и вернутся не скоро. И потом: из какой губернии? И уезда? И села? Вот как! И я оттуда же. Земляки – стало-быть. Ну, и хорошо. А чай на кухне готов. И, уставши, по всяким там лестницам шляться, ведь приятно выпить горяченького.

Почтальону что? Письма принес и ушел. Так это обыкновенно, для всех. А тут и письма оставил и себя оставил, т.-е. остался сам. Если лицо прекрасно, ноги, хоть и крепкие, да молодые все же не деревяжки и устали, если плечо, перетянутое ремнем черным с сумкой так и поднимается от силы и от молодости, да зубы белые открыты от улыбки безхитростной, простой, хоть и черезчур уже откровенной – разве можно не остаться? Педанты есть конечно. Ну, служба, скажут, ну, там и всякое. Но молодость – это все. И если из вагона зеленого из поезда с одного конца милой России на другой конец великой России мчащагося выкинуть безбилетного неудачника, выкинуть просто без закона (кто там разберет?) выкинуть из двери на ходу, то, если он молод., этот летчик, безбилетчик, то все пройдет и будут снова радости у него, хотя и своеобразные, но все же радости. Ибо молодость – это все. Если из сердца мчащагося к гибели кто-нибудь (обладатель этого сердца мчащагося) выкинет на ходу летчика, безбилетника, если он молод, все пройдет, и он полюбит и будет снова счастлив, ибо молодость – это все.

Анна Леопольдовна! Аня Леопольдовна! Милая Аничка, милая! Где же портрет горячо любимого, милого, доброго Владимира Эдуардовича?! Ведь он здесь, в комнате той, что рядом. Большой такой портрет, добрый. А ты рядом в комнате, как в детской прежней, где папун кричал про мамины мерзости в бумазее и в шелку, в том шкафу, ты как в детской, и не только как в детской целуешься, но и как в спальной своей и Владимир Эдуардович ласкаешь проходимца, пусть милого, пусть красивого, но ведь проходимца, все-таки, правда же?

В проходной комнате, около кухни, где кровать новая, на которой спала раз приехавшая мама печальница, где два ящика стояли один на другом (и нижний, конечно, был побольше), где лампы стояли почему-то не заправленные еще (ведь это ужасно! у Ани Леопольдовны не было до сих пор электрического освещения) было все перепутано, спутано. И Аня Леопольдовна (Эммочка) была перепутана, смешана совсем с проходимцем. Зачем целовать? зачем целовать?., а вот целовала эти руки, которые только что, только что вот недавно письмо Владимира Эдуардовича держали. А письмо на ящике (что в ящике не знаю), на ящике шершавом письмо нераспечатанное (где уж там распечатывать, разве есть время?). Аня Леопольдовна целует руки второго мужа, мужа второго (при живом-то первом! О, Боже!), а он, этот молодец деревенский, ему что, сама баба в руки идет, ну, и молодость значит много, кровь играет, ему что, разве упустить можно. Но-ей то, Анне Леопольдовне каково? Ох, неверю я глазам этим счастливым и сияющим и телу обнаженному, милому Анны Леопольдовны! Ведь не навождение дьявола все это? Все это существует, это есть, это действует, как действуют кровь, дыхание, жизнь.

– Я люблю – этих слов не было, этих ничтожных, тяжелых слов. И окна не было, из которого глядел бы золотящийся от солнца купол церкви Российской, где бы утешение можно было найти и успокоение. Мне итти пора уж. Сумка где?

– Ну, еще. Нет, не…

И Анна (да нет, нет не Анна, не Леопольдовна, чье-то дрянное, мерзкое тело) тянется и дрожит вся, точно перед ударом. И он, второй Владимир Эдуардович, не такой умный, но красивее, конечно и моложе, вдруг уходит. Все перемешалось, все перемешалось и папу на в лампасах голос сердитый и крик не женский, а чорт знает какой, и это «вон из дома, вон из дома». И еще красивее стало это лицо растерянное, неожиданное, уходящее.