А Анна Леопольдовна плачет, плачет в комнате уже другой, в кабинете плачет Владимира Эдуардовича (Эдуардович, Эдуардович, Эдуардович. Теперь я помню, что Эдуардович) перед портретом Владимира Эдуардовича, в кресле мягком Владимира Эдуардовича и два письма Владимира Эдуардовича рядом, по бокам, оба распечатанные, оба распечатанные, а Эммочки, настоящей Эммочки нет… и никого нет в комнатах, а вата тюфяковая красная, уже не красная, т.-е. не кажется красной и снега не видно, потому что темнее и не золотится больше купол церкви Российской, потому что солнца уже нет.
И Анна Леопольдовна сидит с распечатанным письмом и беззвучно плачет.
И знает только Господь (Он и простит, если надо), о чем она плачет. Об уехавшем она плачет? или об ушедшем она плачет?
Петроград.
Василий Каменский. Зима и май
Посв. Люси Андриолли.
– Зима. Снежные горы. Один. Седые кудри. Избушка моя – нора тихая. Пристань покоя.
– Я давно ушел от мира. Небо и земля.
– Все просто и мудро.
– Мне 62 года. Мое дело – рыбачить.
– Но разве можно забыть молитву, если веришь в Бога; разве можно не любить, если живешь.
– Это пусть – и даже гордо – медвежья моя берлога не так уж груба для вечерних песен о неустанном лебеде из стран утроцветений.
– Жизнь благословила меня поэтом. Я пролетел ветром по лугам дней и теперь затих в родных горах.
– На берегу Камы построил себе келию – землянку.
– Стены украсил старинными иконами. Лампаду повесил. Перед окошечком аналой стоит с евангелием, а на дверях русский платок яркоцветится.
– Восковые свечки белые и красные с золотом освещают христовые страницы и мой мудрый покой.
– Господи помилуй.
– Я сижу на чурбане против печки. Жарю на углях картошку, подкладываю в огонь сучья и пою. Думаю и пою.
– Главное – надо любить красоту жизни и прислушиваться к тишине после песен.
– Главное – надо помнить о невыносимо странном, что загадочно и томительно и не хочется разгадывать.
– Главное – надо знать об утренней дороге по небу, будто имеешь крылья. И только немного устал.
– Главное – надо напевными движениями тела говорить себе о чуде, которое всегда ждет.
– Главное – надо отдаваться своему сердцу, умеющему не уставать в любви для любви.
– И пусть мне 62 года. Во всяком случае я поэт – и не считаю себя стариком.
– Нет, нет! Завтра утром я перевернусь в снегу через голову.
– Хо-хо! 37 градусов ниже нуля. Зима лютая.
– Я совсем старик. Мне хочется от усталости прислониться к снежному дереву и дожить, пока не распилят на дрова.
– Аминь.
– Только странное осталось от молодости: любятся горы мне и молодым кажусь себе, когда смотрю с вершины в голубоснежную долину. И еще седые кудри не развились, нет.
– Будто возможется чудо, будто расцветет и зазвенит хрустально ядрёное сердце.
– Чу!
– Где-то около треснула от холода сухая ель.
– Не я.
– В долине темнолинится обоз и хрустко поет.
– Как смешно – мне гордо вспоминаются приключения Робинзона Крузо – это делает меня теплым и верующим.
– Разогнулась ветка, когда упал снег.
– Я решил чуть-чуть укоротить свою седую бороду. Достал из-за пояса топор, поднял бороду кверху, плотно приставил к стволу и отрубил. Снег посыпался в благословение.
– Поцеловал ветку. Остались на шершавой коре седины от бороды.
– И опять заиграла долина перед чудом.
– Теперь скажу, какое дело мое.
– Полюбил я.
– Второй год ношу управляющему на завод рыбу, науженную мной за неделю.
– Второй год знаю, что 14 лет растет дочь в замке управляющего.
– Лия – утреннее имя. Руки ее для прикосновений к цветам, а глаза – роса восходная.
– И вся она журнальная у святого источника.
– Второй год я, пронзенный радугой после дождя одиночества, молюсь пламенно и неугасимую лампаду зажег в сердце перед Богом во мне.
– Алиллуйя!
– Лия спросила: отчего я отрубил бороду.
– И засмеялась догадке и задумалась грустно далью незнамии.
– Мне неловко стало вопроса безоблачного – потерялся как-то, что ли – заговорил странное случайное – и вдруг обещал принести нечаянное, может быть из сказки. Не знаю.
– Второй год горю ночным костром на берегу у стройной пристани надежд.