Выбрать главу

– А ты что, собираешься всунуть этот объект в фильм? – спросил директор. – На твои новые фокусы денег не дам.

– Денег я не прошу и снимать куклу не собираюсь, – успокоил хозяина

Костя.

Директорские черты лица потеплели.

В это время “объект помешательства Бисэя” переступал порог киностудии.

– Тебе, девка, чего? – воззрился на нее Мокей.

– Дядя Мокей, это ж я, Катя! Волосы покрасила, – развеселилась Катя, дунув на прядь, все время падающую на глаза.

– Катьк, ты, что ли? – не верил Мокей.

– Да я, я! – смеялась Катя.

– А я думаю, думаю – кто?

– Кто-кто? Это, дядя Мокей, Жан Кокто! – крикнула, удаляясь, девушка.

Когда Катя ступила в павильон, толпа смолкла. Смолкла, чтобы взорваться криками, смехом. Увлеклись настолько, что даже директор возжелал присоединиться к предлагавшим отметить это странное событие. Быстро организовался в режиссерской комнате неурочный стол.

Катя завладела куклой, куда-то с нею исчезла на малое время и появилась с перетянутым на макушке синей лентой хвостом. Куклу все подносили к Катиному плечу и, сравнивая, выкрикивали глупости.

“Небесная-то возлюбленная не Дульсинея, а реальность”, – сам себе сказал Костя. Он вдруг испугался чего-то, что вот сейчас завершилось и теперь угрожает привычному существованию. Ему вдруг захотелось сидящей за самоваром большой семьи, общей молитвы перед трапезой, даже кончины среди любящих домочадцев.

“Поздно! Незачем было родиться романтиком”.

Он опустил голову и вместо молитвы принялся твердить про себя заученные строки из истории о Бисэе…

Бисэй с последней искрой надежды снова и снова устремлял взор к небу, на мост.

Над водой, заливавшей его по грудь, давно уже сгустилась вечерняя синева, и сквозь призрачный туман доносился печальный шелест листвы ив и густого тростника. И вдруг, задев Бисэя за нос, сверкнула белым брюшком выскочившая из воды рыбка и промелькнула над его головой.

Высоко в небе зажглись пока еще редкие звезды. И даже силуэт обвитых плющом перил растаял в быстро надвигавшейся темноте… А она все не шла.

От этого необычайного вечера Костя очень устал. Он ехал домой, держа на коленях кейс с куклой, бутылкой пива, французской булкой и куском

“Любительской” колбасы. Нестерпимо хотелось пить. Он покосился на грузную даму рядом с ним: а что, если достать бутылку и прямо из горлышка? “Неудобно как-то”, – деликатничал Костя.

Трамвай постукивал по рельсам, повизгивал колесами на поворотах.

Костя стал клевать носом и наконец прижался виском к своему отражению в окне. И тут же увидел сон…

Он в облике льва с коричневой гривой, безумными глазами и возмутительно тонким хвостом. Невозможно представить, чтобы этой веревкой можно было нервно хлестать себя по бокам. Вокруг пустыня.

Оранжевая лепешка солнца на синюшных небесах жарит невообразимо.

Такие картины с обворожительными уродами писались на клеенке и продавались на рынках. Теперь подобное искусство – большая редкость.

Увидев себя царем зверей, Костя, привыкший гостить в отягченной всевозможной чушью области Морфея, не удивился. Первейшей заботой его было утоление звериной жажды. Поэтому нарисованный охрой Костя все возил и возил лапой по находящемуся у его ног кейсу.

– В чем дело? – спросил кто-то за спиной.

Костя посмотрел через плечо. Интересовался почтенный господин в галстуке и сюртуке: он был схож с членом Государственной думы от какой-нибудь Бессарабской губернии.

– Пи…ить! – застонал Костя сухой пастью, в углах которой скопилась густая слюна. – Отец, ради бога, помоги открыть. У меня там пивко.

– Отчего бы вам самим не отомкнуть этот кофр? – отчеканил незнакомец.

– Я бы не посмел вам досаждать, – хрипел Константин Николаевич, – да этот поганый “Рембрандт” не удосужился нарисовать мне не только когти, но и пальцы. Вот извольте: это разве львиная лапа? Это какая-то ромовая баба.

Вдруг из кейса донеслось:

– Дядя Ваня, это вы?

Господин так и вскинулся; ломая руки, он бросился к кейсу, пал на колени, закричал в крышку:

– Овечка моя, кто посмел тебя заключить в эту темницу?

Из-под крышки ответили:

– Все в порядке, дядя Ваня! Успокойтесь! Здесь бутылка

“Жигулевского” и какая-то снедь. Тесновато, только и всего. А разговариваете вы с Константином Николаевичем, моим режиссером.

Глядя подозрительно на льва, господин поднялся с колен, отряхнулся и, чуть поклонившись, представился:

– Штефко, Отто Людвигович. Можно Иван Иванович.

– А Фрол Фролыч можно? – непонятно откуда спросил Шурка.

Штефко и Костя оглядели пылающее пространство, но Шурея не обнаружили.

– Видно, из нынешних, пропащих, – констатировал Отто Людвигович и продолжал: – Я, сударь, должен вас предуведомить: я не позволю ни единой душе, вы слышите – ни единой душе! – тронуть хотя бы мизинцем мою козочку! Вы должны усвоить…

– Так она у вас, дядя, овечка или козочка? – перебил разошедшегося немца-чеха Шуркин нахальный голос.

– Шурк, отстань, – устало сипел Костя. – Вы, ваше степенство, не слушайте его, он пятимесячным родился. А вот лучше окажите милость, достаньте бутылочку.

Отто Людвигович пригладил седые волосы, присел, протянул руки к кейсу и щелкнул замочком. Увидев пиво, Костя стал терять сознание.

Последнее, что он видел, – это красного улыбающегося Штефко, протягивающего бутылку с клубящейся и шипящей над ее горлышком горячей пеной. Из-за его плеча выглядывала Катина беленькая головка и пронзительно выкрикивала:

– Я теперь ваша навеки!

Трамвай затормозил, и Костина голова упала, как отрубленная. Он резко выпрямился и услышал доносящееся из чемоданчика:

– Мне без вас теперь не жить! Вот увидите!

Режиссер стукнул костяшками пальцев по крышке кейса, и голосок оборвался. Полная дама с ужасом смотрела на чемодан. Плохо соображая, Костя бросился к закрывающимся створкам дверей и успел-таки выпрыгнуть в ночь.

В Костиной прихожей, под зеркалом, стоял на раскоряченных ножках брюхатый комодик. Костя утверждал, что этот шедевр мебельного искусства настолько совершенен, что мог бы принадлежать самому

Людовику Четырнадцатому.

– Я увидел его выброшенным на груду строительного мусора, напоминавшую баррикаду времен французской революции, – разъяснял

Костя. – Успел переправить к себе, прежде чем то же самое наверняка проделал бы Людовик Пятнадцатый. Применив реставрационные приемы, я быстро привел комодик в чувство, и вот – извольте!

Этот комодик первым встречал хозяина дома, и тот принимался разгружаться, словно достигший оазиса верблюд. Висящее над комодом округлое мутноватое зеркало в бронзовой раме отразило быстро вошедшего Костю. Захлопнув задом дверь, он щелкнул замком кейса и первым делом достал куклу. Рассмотрел. Показал зеркалу – кукла как кукла. Прислонив спинкой к зеркалу, посадил. Затем вытащил из карманов деньги, проездной, пропуск в киностудию, снял часы, отстегнул от пояса ключи – все свалил к ножкам куклы. Куда-то бесследно исчезла жажда…

Пока собирался ко сну, все вертел в голове слово, обозначающее крайнее изнеможение. Не вспомнил и потянулся к словарю.

“Забывать стал – старею”, – перелистывая ветхий, еще с буквой “ять” словарь, огорчался Костя. Вот оно наконец: “энервация”. Поболтав немного сам с собою, Костя угомонился. Скрипнула тахта, погас свет.

Луна дотянулась до прихожей, и там, на комодике, ожила кукла.

Пошевелилась, оглянулась, посмотревшись в зеркало, поправила белые волосы. Громко тикали ручные часы. Кукла потянулась к Костиному пропуску и задела связку ключей. Ключи громко звякнули, и кукла замерла.