Греховников очень страдал и болел душой за благородного юношу, пожертвовавшего ради него рукой, а теперь обвинявшегося во всех грехах смертных. Он бросился к Плинтусу в надежде умолить его забрать заявление на Руслана. Это заявление Лев Исаевич написал на следующее же утро, едва окончательно пришел в себя. Травмы и раны его были не слишком велики, и сразу после перевязки величавый увалень отправился домой, но вид у него при этом был скорбный и трагический. Питирим Николаевич нашел делателя литературы на его рабочем месте. Они заперлись в кабинете, и разгоряченный писатель долго рассказывал издателю, почему тот должен аннулировать заявление, топящее бедного мальчика, и Лев Исаевич на все жаркие слова совести, воплотившейся в охваченном огнем болезни Питириме Николаевиче, благодушно кивал перебинтованной головой. Но когда Питирим Николаевич уже решил, что дело в шляпе, Плинтус вдруг снова изваялся в скорби и возвестил:
- Я заявление не заберу, это невозможно. Мальчишка должен быть наказан. Так хочет общество. Да и я не хочу, чтобы меня ни за что ни про что били бутылкой по голове. Поток жестокости и насилия надо остановить, пока он не захлестнул нас, мирных и добропорядочных граждан.
- Общество? - закричал Питирим Николаевич. - Вы называете обществом толпу, стадо баранов, которое упивается вашей продукцией?
- Не все читают книжки, которые я издаю, но все требуют сурового суда над Полуэктовым. Это всенародное требование, так что не надо говорить о толпе и стаде и можно говорить даже не об обществе, а об народе.
Питирим Николаевич отважился на крайность, на ужасное признание.
- Это я приказал Руслану ударить вас, - прошептал он.
- Приказали?
- Да, обронил... Не знаю, как это и случилось... правда, я был очень взволнован, у меня ведь к тому времени уже была клешня, я ужасно разозлился... ну и сорвалось.
- Нехорошо, - Плинтус укоризненно покачал головой, - достойно сожаления... И я в недоумении, что вы так со мной обошлись, и не могу не сокрушаться, сознавая, что вы немножко-таки повредили нашим прекрасным и плодотворным отношениям, добавили в бочку с медом ложку дегтя... Но вашего приказания никто не слышал.
- Однако я подтверждаю! Да и к тому же уверен, что вы-то слышали!
- Я ничего не слышал.
- Не слышали? Вы лжете! И вам не стыдно? Впрочем, слышали вы или нет, это не имеет значения, важно, что я сам признаю свою вину.
- Как вам угодно, Питирим, - ответил Плинтус устало. - Только я из-за поднятого вами шума заявление не заберу. Ударил меня мальчишка, а не вы. Вы мне нужны, а в этом мальчишке я не вижу никакого прока. Чем он может быть мне полезен? Вы вправе, конечно, добиваться справедливости, как вы ее понимаете, но что вам даст, если вместо него вы окажетесь на тюремных нарах? И кто знает, чего в таком случае потребует общественность... Стукнет какому-нибудь болвану в голову, что надобно вам вернуть мальчишке руку, а самому заполучить назад клешню - тогда запоете вы, ужо попляшете! Радует и прельщает вас подобная перспектива, а?
- Да никто меня не посадит! - защитился, очертил границы своей уязвимости Питирим Николаевич. - Войдут в положение, поймут, что я был в горячке, в расстройстве чувств... Зато мальчика, моего приемного сына, мы спасем!
Лев Исаевич встал и прошелся по кабинету, а затем сурово вымолвил:
- Я из принципа не спасу этого мальчика! Я человек мягкий, покладистый, но бываю жесток. Я многое спускаю своим обидчикам, но случается, что моему терпению приходит конец. И тогда я, Плинтус, неумолим. Вы, Питирим, взяли большой грех на душу, ваша вина предо мной несравненно больше, чем вина этого несчастного, заблудившегося в трех соснах юноши. Но тем ужаснее вы будете наказаны.
- Я ничего вам не сделал, только выкрикнул в минуту запальчивости...
- Ничего не сделали? - перебил наращивающий неумолимость Плинтус и сделал страшные глаза и еще так, чтобы брови его поползли вверх, под чуточку окровавленную повязку, кожа на лице натянулась и разгладилась и в своем как бы первозданном виде вдруг приобрела оттенок чего-то замогильного, призрачного. - А кто постоянно меня оскорблял? Кто угрожал физической расправой? Кто, пользуясь моей добротой, моими щедротами, постоянно стремился смешать меня с грязью, доказывая, что мой труд будто бы вреден и опасен? Вы! И вот теперь, Питирим, вы будете страшно страдать оттого, что ваш приемный сын по вашей вине оказался за решеткой. Вы узнаете немыслимые муки...
- Перестаньте! Боже мой! Что это с вами? Зачем вы, низкий человек, который никогда ничего не имел против собственной низости, пытаетесь предстать каким-то Голиафом? Вы что, действительно задумали погубить моего мальчика? Что же мне делать? - пролепетал Питрири Николаевич.
- Работать, - произнес Плинтус наставительно. - Писать книжки.
- О чем вы говорите! Как это возможно? Писать книжки? В моем положении! - Питирим Николаевич схватился за голову.
- А не будете писать, сдохнете от голода. Я вам больше ни гроша не дам аванса, а тот, что вы уже взяли, вы должны либо отработать, либо вернуть. Только с чего вам возвращать? И я вас этим авансом, этим долгом до костей пройму... Вообще могу сгноить, - Лев Исаевич сцепил пальцы и хладнокровно хрустнул ими, - вы будете у меня жить как в аду... Вы должны немедленно сесть за работу!
- Дорогой Лева, добрейший Левушка, как работать, если мальчик в тюрьме? - в каком-то сарказме горя захохотал Греховников.
Лев Исаевич расширил глаза и склонился над писателем. Питирим Николаевич, близко увидев лицо, которое снова сделалось отвратительным, дряблым, мелко отшатнулся, откинулся на спинку стула, но деваться ему в сущности было некуда.
- А вы разве плохо разбираетесь в психологии, Питирим? - странно, двусмысленно усмехнулся издатель. - Ведь это очень здорово, что у вас теперь в совести заноза, на душе камень... лучшего средства для повышения творческой активности и не придумаешь! Какие романы вы теперь напишете, Питирим! Я удивлюсь! Читатели попадают! Мальчик погибнет не зря! Мы заработаем кучу денег, Питирим!
В этот день Питирим Николаевич жутковато напился, и его нос разбух, налившись мрачным багрянцем, и стал болтаться, как вымя недоенной коровы.
---------------
Проснувшись утром следующего дня, трясущийся, с пересохшим ртом и распухшим языком, он решил до конца исполнить свою трагическую роль честного и обреченного человека, ибо другой у него не было. Он посмотрел на старую мать и сумасшедшего брата и понял, что их требования к нему больше не действительны. Он удостоил вниманием убогое свое жилище и даже вымученно усмехнулся, обжегшись разумением, что больше ничто не связывает его с этими обшарпанными, мрачными стенами.
Он нашел следователя, который вел дело Руслана, познакомился с ним и произнес длинную речь, стремясь полнее обрисовать свой образ честного и бескорыстного, но слегка оступившегося человека, незадачливого идеалиста.
- Я человек, в общем-то, особенный, - говорил он. - Этим я не хочу сказать, что будто бы лучше других, хотя, может быть, и лучше... Но рассуждать о собственном превосходстве вообще, это значит утверждать превосходство над всем человечеством, а так далеко я не захожу. Я толкую лишь о некоторой своей исключительности, указываю вам на свою сознательную обособленность, Андрей Кириллович. Понимаете ли вы мою обособленность? Она обусловлена уже тем, что я пишу книжки, а большинство этого не делает. А если принять во внимание тот факт, что среди пишущих я не только не последний, но один из лучших, то моя обособленность вырисовывается с предельной ясностью. Я не имею ничего против тех, кто не пишет книжек... пока они не начинают портить мир и путаться под ногами у тех, кто их пишет. А портить этот мир они начали давно, и я пришел в мир, давно испорченный ими. Так что же мне оставалось, как не обособиться? Моя позиция подразумевает, что я не делаю ничего хорошего, если на минутку забыть, что я пишу хорошие книжки, но тем более не делаю и ничего плохого. Я как бы стою в стороне, и даже без всякого "как бы". Порой напиваюсь в стельку... но за это ведь не привлечешь меня к суду? И все же порой у меня сдают нервы, и я бунтую против некоторого сорта людей... я говорю об издателях, очень нечистоплотных издателях, чья продукция отравляет умы и души доверчивых читателей. В частности, о Льве Исаевиче Плинтусе... Я поднял на него руку в кафе "Гладкое брюхо"... запишите этот существенный факт! Я не мог поднять на него руку лично, поскольку в то время моя рука... вообразите себе такую странность!.. была клешней, но я отдал приказ мальчику, то есть Руслану Полуэктову... и, то есть, не приказ, а так, крикнул, разгорячившись: бей этого! - имея в виду подвернувшегося на нашем пути мерзавца Плинтуса. Это мои показания, и вы должны их внести в протокол, а мальчика освободить как невиновного, как поддавшегося моим бездумным внушениям... Мальчик не успел осмыслить, что я фактически не в себе, и поднял на Плинтуса, личность которого, если между нами, не внушает мне ни малейшего почтения, руку, а затем в операционной совершил всем хорошо известный благородный акт самопожертвования... Как же выходит, что за маленький безрассудный поступок его осуждают и проклинают, а за большое и благородное дело и не думают превозносить до небес?