Впрочем, на них, если присмотреться внимательнее, обозначились признаки последнего пребывания тут Гордея, его спешки в сборах: вот халат, после утреннего умывания брошенный на спинку кресла, а не спрятанный в шкаф; вот домашние туфли, разбросанные возле дивана, где одевался Гордей, а не поставленные у порога, как полагалось; около пустого умывального таза брошено смятое полотенце. Даже дневник, который Гордей с предосторожностью держал в столе, подальше от собственных глаз, от суеты и обыденности, был второпях забыт на столе и лежал рядом с пером, обреченно ожидая своей участи.
Это показалось странным. Неужели Гордей ранним рассветным утром, в последний момент перед поездкой на экскурсию, сидел здесь и размышлял, что-то записывая в дневник? Неужели в обычной спешке перед выходом из дому, в беготне от умывания к одеванию, от кресла с халатом к дивану с тапками он успевал подумать о чем-то настолько важном, что надо было записать? Какие же мысли владели им, которые он боялся потерять?
Глеб несмело, вкрадчивым движением руки, стоя вполоборота к столу, открыл отцовский дневник. Последняя запись была длинной — на раскрытых страницах не видно было даты, значит, начиналась она где-то впереди... Но вот последний абзац...
«Потомок мой, незнакомый человече, верую, что до тебя дойдут слова мои и ты будешь все-все знать о своих истоках. Ты узнаешь: кем я был, как жил, что делал. И будешь понимать, что все это делалось для тебя. Но как несправедлива жизнь — я о тебе никак не смогу узнать ничего: даже имя твое останется для меня тайной.
...Достоин ли ты будешь моего терпения и прилежания, мальчик?
Одно несомненно, и помни об этом: в тебе будет течь моя русская кровь, твое сердце будет соизмеримо с масштабом России, твои мысли будут такими же чистыми и прекрасными, как она, твоя изначальная Родина. Россия — это высший смысл вещей. Это Бог, мой мальчик...»
На этом запись обрывалась. Какая-то прощальная она по содержанию, как будто Гордей прыгал в пропасть, а не просто отправлялся на прогулку на своем судне... Неужели правда, что где-то в неосознанной глубине естества человек всегда чувствует свой предел?
— Вот... — показал Глеб Василию Григорьевичу текст, что успел прочитать.
Тот пробежал глазами последние строки дневника, нахмурился.
— Твой отец был великим человеком, Глеб, — только и сказал Зубов.
Он придерживал дневник Гордея и чувствовал себя несколько растерянным, ибо перед вечностью все теряются, а Гордей написал вечные слова, которые теперь, после их прочтения, никогда не забудутся. Они воспринимались не столько как дневниковые размышления, но как обращение к каждому прочитавшему их и как наказ ему, завет души.
— Вдвоем мы с вами остались, — дрожащим голосом произнес мальчишка, удерживающийся на публике от слез, а тут, где так близко была память об отце, не совладавший с собой.
***
Часто Глеб уходил в сад и сидел одиноко в отцовой беседке. Никто другой не смел в нее заходить или нарушать покой того, кто там находился. Словно трон под открытым небом, она без слов была передана Глебу в единоличное владение, и это интуитивно приняли все.
В беседке, устроенной так, что там всегда стояла тень и гулял ветерок, отец проводил многие часы... Здесь еще витал его дух, бились его мысли, будоражили мир его эмоции и желания, его намерения и стремления, его планы. Здесь еще был он сам, только невидимый. Невыразимая тоска, столь несвойственная юному существу, которую пришлось познать Глебу, в этом сокровенном месте ослабевала, уступала место умиротворению и внутренней сосредоточенности. Здесь четче слышался голос Гордея Дарьевича, точнее вспоминались его слова, его заветы, даже угадывались его мысли, никогда не произнесенные вслух. И мальчику так сладко было ловить их, погружаться в их атмосферу, понимать их — словно он прочитывал тайные надписи на камнях, дошедших до него через тысячелетнюю пропасть времен.
Однажды Глеб, задумавшийся в беседке, услышал несмелый голос, который позвал его. Он встрепенулся как испуганная птица и резко встал на ноги, боясь оглянуться и увидеть то, чего видеть человеку невозможно было по всем законам бытия. Но невдалеке от беседки стояла мать.