Выбрать главу

— Не правда ли, Оленька, что эти стихи очень милы?

— Может быть, маменька, только мне кажется, что и я бы могла написать такие стихи.

— То-то и есть, что кажется, а попробуй, так и не напишешь. Нет, мой друг, князь Платочкин был в свое время известным поэтом. Я помню, как мы все гонялись за ним в Слободском саду, а он этого как будто и не замечает, идет себе задумавшись, остановится, вынет карандаш, попишет у себя в книжке и пойдет опять. Конечно, Платочкин далеко не был таким поэтом, как автор «Бедной Лизы», но какие он писал мадригалы, триолеты, так я тебе скажу — прелесть!.. Ну, вот мы и пришли!

Я помог княгине взойти на земляную насыпь, которая окружает со всех сторон небольшой прудик, более похожий на дождевую лужу, чем на пруд.

— Посмотрите, тетушка, — сказал Прилуцкий, указывая на одну березу, — не при вас ли были писаны эти стихи?

— Где, мой друг? Где?

— А вот здесь! Видите?… Карандашом.

— Да, точно! Только я никак не могу разобрать. У тебя, Александр, глаза помоложе моих, — прочти-ка, мой Друг!

Прилуцкий не вдруг разобрал надпись, однако ж прочел наконец кое-как следующие стихи:

Созданье легкое минутного каприза, Пустая выдумка и дичь!  Ну, что за Сафо эта Лиза? И что за Ловелас какой-нибудь москвич?

— Ах, боже мой! Да это, кажется, эпиграмма?

— Да, тетушка! И мне кажется, что это не мадригал.

— Хороши же ваши теперешние стихотворцы!.. Бездушники! Да что и говорить, для них нет ничего святого!

— Постойте, тетушка! Вот еще другие стихи — может быть, эти лучше.

— Не верю; если они писаны недавно, так, верно, какая-нибудь гадость, однако ж, так и быть, прочти!

Прилуцкий прочел довольно бегло следующее двустишие:

Ну, можно ль поступить безумнее и хуже: Влюбиться в сорванца и утопиться в луже?

— Фи, какая глупость! — вскричала княгиня. — Да уж не ты ли нам все это сочиняешь, Александр?

— Я, ma tante? Что вы! Да я и прозой-то по-русски плохо пишу.

— Ну, не правду ли я говорила, что в наше время поэты были не то, что теперь: тогда умели чувствовать и выражали это в прекрасных стихах… А нынешние писатели что такое?… Грязная проза, дурные стихи… Не правда ли, Богдан Ильич?

— Извините, княгиня, — отвечал я, — стихи нынче пишут вообще гораздо лучше прежнего, — в них больше мыслей, но зато в них часто выражаются какие-то неистовые, буйные страсти. Эта модная поэзия, которую французы называют растрепанной (echevelиe), в отношении к прежней нашей поэзии, скромной, опрятной, но несколько бесцветной, то же самое, что исполненная огня и силы безумная цыганская пляска в сравнении с чинным, благопристойным, но почти безжизненным менуэтом. Что ж делать, — век на век не приходит. В наше время поэты ворковали как голубки, а теперь они ревут подчас, как дикие звери. Бывало, нежная мать, убаюкивая свое дитя, поет:

Спи, мой ангел, успокойся! Баюшки-баю!

А теперь в какой-нибудь колыбельной песне та же маменька поет:

Спи, пострел, пока невинный! Баюшки-баю!

— Ах, что вы, что вы! — вскричала княгиня. — Да неужели в самом деле пишут такие ужасы? — И пишут, княгиня, и печатают!

— А что ж, по-вашему, — сказал Прилуцкий, — лучше, что ли, это прежнее голубиное воркованье?

— Нет, Александр Васильевич, по мне, и то и другое нехорошо: можно и не ворковать и не бесноваться. А что можно, так это нам доказывали и теперь доказывают писатели с истинным дарованием, которые никогда не гоняются за минутным успехом.

— Пойдем, Оленька, — прервала княгиня, — я не хочу здесь дольше оставаться. Богдан Ильич, дайте мне вашу руку. Ну, скажите мне, — продолжала она, идя со мною к монастырю, — не правда ли, что в старину все было лучше нынешнего? Не правда ли, что наше новое поколение, наши молодые люди…

— Гораздо нас помоложе, княгиня? Да, правда. И, признаюсь, я за это на них очень зол.

— Вы все шутите, а я вас спрашиваю не шутя. Ну, скажите, на что они похожи?

— Я думаю, что они очень походят на то, чем мы были с вами лет тридцать пять тому назад. А если многое, что казалось нам прекрасным, кажется им смешным, так это весьма естественно. Вспомните, как мы смеялись над пудреными париками и робронами наших дедов и бабушек, а ведь они были уверены, что лучше наряда придумать не можно. Что ж делать, я уж вам сказал, что век на век не приходит; одни только страсти наши остаются неизменными, а нравы, обычаи, понятия и общественные условия не могут не изменяться. Чтоб оградить их от этого изменения, мы должны бы были, как наши соседи китайцы, никого к себе не пускать и сами никуда не ездить. Всегда ли эти изменения бывают к лучшему — это другой вопрос, но что они сделались для нас неизбежными, об этом, кажется, и говорить нечего.