Выбрать главу

Д-р М. находил вполне естественным выражение, теперь такое избитое: «общий паралитик». Невозможно сразу подыскать примеры, чтобы подчеркнуть нелепость этого выражения; я спросил его, можно ли сказать в таком случае: «перемежающийся малярик», – «скоротечный чахоточный», «кишечный туберкулезник».

Докончил выписанную мною очень интересную и убедительную книгу о болезни Ж.-Ж. Руссо. Автор все сводит к задержанию мочи; отсюда – постепенное отравление крови и т. д.

Помню я, – когда родился Р. «R»., сиделка пришла к отцу и объявила, что ребенок «криво сикает».

– Лишь бы думал прямо, – воскликнул М., может быть, с большей долей юмора, чем благоразумия.

П., который подозрителен не тем, что плохо понимает мои писания, а тем, что слишком любезно к ним относится, высказал мне свое негодование по поводу той непочтительности, с какой я говорю в «Возвращении с озера Чад» о «Смерти волка». Он сказал мне, что все домашние животные ревут и визжат, когда их режут; но что будь я охотник, я был бы поражен молчаливой агонией диких животных. И так он довел меня до того, что я пожалел, зачем написал эти строки.

Нет, конечно, я не могу принять предустановленной гармонии, как ее понимал Бернарден; но я верю, что все стремится к известному гармоническому порядку по той простой причине, что все хотя бы в малой степени негармоничное нежизненно; таким образом возмещения, размещения и т. д. восстанавливают равновесие.

Ни один народ не обладал таким чувством и пониманием гармонии, как греки. Гармония индивидуума, нравов, общины. Именно из потребности к гармонии (потребности разума и, в равной мере, инстинкта) уранизму было предоставлено право гражданства. Я постарался показать это в «Коридоне». Книгу эту поймут позднее, после того как поймут, что тревога, охватившая наше общество, и разнузданность его нравов проистекают из стремления изгнать оттуда уранизм, необходимый для строго упорядоченного общества.

Чем быстрее я приближаюсь к смерти, тем меньше страшусь ее. Как только почувствуешь, что страх свил в тебе прочное гнездо, и художник сдается ему и ходит перед ним на цыпочках, я пересиливаю себя и встречаю его полнейшим презрением. Мне всегда казалось, что главная добродетель человека – уметь безбоязненно смотреть смерти в глаза; и становится противно и жалко, когда видишь, что очень молодые люди меньше боятся смерти, чем старые, которые если и не устали от жизни, то во всяком случае должны были бы с покорностью ожидать смерти.

«Оставьте мертвых погребать мертвецов». Религия, именующая себя христианской, меньше всего принимала во внимание эти слова Христа.

Пока я пробегаю обманчивого «Р.» М., молодая финка, рядом со мной, с карандашом в руке, читает его «А». Временами карандаш опускается на книгу; верно, она нашла в ней одну из своих собственных мыслей; одну из тех, с которыми я давно уже распрощался.

Нет, я не люблю беспорядка. Но меня приводят в отчаяние те, что кричат: «Спокойно!», хотя никто еще не уселся по местам.

Январь, 1931 год

С неослабным вниманием читаю Грассэ; его размышления словно продолжают книгу Зибурга «Француз ли Бог?».

Не нравится мне у Грассэ оборот: «Ни один француз не…», ибо я, француз, придерживаюсь в этом наиважнейшем вопросе совсем другого мнения. Я не верю в человеческое «постоянство», а Грассэ им аргументирует и строит на нем свою защитительную речь. Его утверждение: «Существует известный предел сознания и добра, который человек не может переступить», и «предел этот был достигнут, лишь тот человек приобрел способность мыслить», – абсурдно, и к тому же чисто по-французски (увы, приходится признаться) и по-католически абсурдно. Человек стал, а не всегда был тем, что он сейчас. Тогда как же допустить, что он таким не останется на веки веков? Человек пребывает в состоянии становления. По какому праву отнимаете вы у меня надежду на прогресс? Тот, кто не допускает, что человек стал тем, что он есть, а не вышел готовым из рук творца, не может допустить, что он когда-нибудь станет иным, что его первое слово не было в то же время и последним.