— Мне Зину, — повторил он.
Мужик принялся жевать листик. Медленно двигались челюсти.
Медленно перемещался взгляд, задерживаясь на галстуке, на руках, на тюльпанах.
— Нету ее.
— А когда будет?
— Не будет.
— Может быть, вы поставите цветы ей на стол? — Петров протянул цветы. Мужик взял и сломал букет пополам.
— Петров, не ходи больше сюда, — сказал. Протянул сломанный букет Петрову. — Ну, ступай, Петров. Выброси из головы…
И Петров пошел.
На улице он сунул тюльпаны в урну. И долго пытался что-нибудь сообразить: куда идти, что делать, — может быть, в библиотеку, может быть, в пивной бар? О Зине он не думал — не думалось. Какие-то шторки преграждали путь мыслям о ней.
— «Не отдавай женщинам сил твоих, ни путей твоих губительницам царей», — сказал Петров.
В Петрове сейчас погибал царь, герой, дикий скакун, поэт и пахарь. Сердце Петрова ныло. Ему было горько и стыдно.
Падал замертво плясун — и поплясал-то всего ничего. Праздник цветения сонгойи пришел к завершению. Цветы увяли.
Но воробьи в его душе продолжали чирикать, как будто ничего не случилось. Тенькали синицы. А жаворонки в выси заливались нескончаемой, как небесный ручеек, трелью.
А ночью ему снился сон из серии «Военные приключения». Будто он, Петров, лежит на перекрестке двух улиц на окраине чужого города с ручным пулеметом. Никого нет. Петров прижимается к цоколю дома. Весеннее солнце согревает его, и асфальт под ним теплый. Но тоска и страх стиснули ему сердце, и он не может пошевелить ни рукой, ни ногой. Кто велел ему занять тут позицию так далеко от своих?
Кажется ему, что жители дома уже навели на него какое-то дуло, целятся ему меж лопаток.
Но появляются веселые и нахальные Каюков и Лисичкин.
— Ты чего тут лежишь?
— Город уже давно взят. Вставай, пойдем на танцы.
Петров встает, отряхивает с выгоревшей гимнастерки белую тонкую пыль.
— На какие танцы? Идиоты, в моем-то возрасте…
И город тут же старится. Дома тронуло разрушением. На балконах и на карнизах проросли березки. Стекла сыплются из окон каменными слезами.
Мымрий
Пляж был щебенчатый. Старожилы ходили в туфлях-вьетнамках. Новички босые брели по острому желтому щебню, припадая на обе ноги. Руки их казались длинными, как у человекообразных измученных обезьян.
Купанье от жары не спасало. Не доставляло радости.
Петров сидел спиной к морю, пил египетское пиво, мягкое, бледное в темных бутылках с белыми пробками. Думал Петров о своем товарище Женьке Плошкине. О вкусных холодных борщах, которые готовила молодая жена Плошкина Ольга. Прямо в тарелку Ольга крошила груши. С Женькой Плошкиным Петров учился в одной школе в Свердловске. Плошкин был старше почти на два года, потому успел повоевать с японцами. Высок был Плошкин. Гибок в стане. Делал зарядку с гантелями. Бегал. По вторникам голодал. От голодания становился надменным. Петров представлял Плошкина бегущего, как молодой олень. От бега Плошкин тоже становился надменным. Массы называли его Евгений Ильич, Евгений Ильич… Жена называла Плошкин. И только Петров — Женькой.
Эти мысли о Плошкине, похожие на кинокадры, не мешали Петрову думать еще и о пиве. «Пиво из Египта везут, — думал он. — Полный пароход бутылок. Бутылки брякают и звенят. Пароход похож на клавесин».
Плошкин прочитал публикацию в журнале «Вокруг света» о празднике горных славян Зимнижар. И прислал телеграмму: «Петров приезжай обнимаю Плошкин».
Белые головки бутылок торчали из щебня, тела их находились в пещерках, в воде. Пиво было прохладным благодаря законам фильтрации и испарения.
Петров пил большими глотками. Каждый глоток шел по пищеводу ощутимо, как холодный неразжеванный пельмень.
Жара. Море потело. Солнце превращало сад души в пустошь, проникало внутрь желез и железок, разрушало чудеса гормональной алхимии, нарушало обмен веществ, исцеляло кожу от прыщиков.
Телеграмме Плошкина предшествовало событие само по себе незначительное, которое стало, однако, для Петрова началом ренессанса.
Его самолюбие, дремавшее в густых киселях благонравных, пробудилось вдруг тем холодным июньским вечером от хруста тюльпанов, как от хруста шейных хрящей, оглянулось встревоженно и увидело себя серой цаплей, уставшей стоять на одной ноге.
Тем же вечером айсберги белых ночей сдвинулись с ленинградской моренной гряды и поползли к Югорскому Шару.
Все было так замысловато. Все было так просто. Отчаянная воля Петрова к самоуважению получила неожиданную поддержку в лице аспиранта Пучкова Кости.
Заведующая отделом привела длинного прыщавого парня с огненным взглядом. Парень сжимал и разжимал кулаки, запаленно дышал, одергивал мятый вельветовый пиджак и тянулся к Петрову нижней челюстью, словно хотел его укусить. Шея у парня была жилистая, будто курья нога.
— Полюбуйтесь, — сказала завотделом Лидия Алексеевна Яркина. — Аспирант. Пучков Костя. К вам просится.
У Петрова никогда не было аспирантов. Праздники вызывали у молодых людей, умных, энергичных, гастрономические ассоциации и танцевальные ритмы, в лучшем случае — минутное умиление, как щенки беспородных собак и желтенькие цыплята, толкущиеся в решете.
— И диплом у него о праздниках, — сказала Лидия Алексеевна. — Что-то он там такое наворотил. Наверное, как и вы, тоже боится женщин.
Костя Пучков смутился. Его прыщи заалели свежими ранами.
— Да, — сказал он. — Именно. Вся человеческая жизнь проходит сначала в ожидании праздника, потом в воспоминаниях о нем. Если он, конечно, был. Может, у вас не так?
— Пожалуй что так, — ответила Лидия Алексеевна; близоруко щурясь, она разглядывала свои красивые руки. Она их любила.
— По-вашему, праздник — синоним счастья? — спросил Петров.
Костя кивнул:
— У детей. — Шея его напряглась, казалось, вот она втянет его голову в жерло пиджака и вытолкнет ее оттуда со страшной силой и грохотом, как раскаленное ядро. И оно взорвется и все разрушит. — Нужно усилить роль массовых детских праздников в формировании личности. Для ребят праздник — модель их безусловно счастливого будущего. Вообще праздник есть модель социально-этической композиции общества. Модель социальной мечты. — Костя Пучков помолчал устрашающе и добавил: — И побед… — И сел на скрипучий стул посреди комнаты.
— Беру, — сказал Петров.
Других сотрудников в комнате не было, они толклись в коридоре, в буфете и в библиотеке.
Лидия Алексеевна крутила на пальце кольцо с голубым скарабеем. Глаза у нее тоже были голубые. И серьги. Петров уселся перед ее столом, закинул ногу на ногу.
— В детстве мы тоже мечтали о крупном. О плантациях кок-сагыза. О спасении Сакко и Ванцетти…
Все голубое у Лидии Алексеевны нацелилось на Петрова.
— Я мечтала о шелковом платье. Я младше вас. Позволено мне будет заметить, что и вы мечтали о другом. Думаю — о красавице. О красавице с высокой грудью. И боялись.
— Правильно, — сказал Петров. — О кок-сагызе я недавно прочитал. — Он повернулся к Косте Пучкову. — А ты о чем мечтаешь?
— У меня вторая гормональная перестройка, черт бы ее побрал, — сказал Костя.
— Потерпи.
— Почитать бы вашу работу. Говорят, в ней тысяча страниц. Моя дипломная представляется мне интересной, но легковесной — зерен мудрости не хватает.
— В четверг я тебе принесу.
Костя встал, выпрямился. Все его члены наглядно взаимодействовали. Костя напоминал экскаватор с пневмоприводом.
Из института Петров ушел рано. Шагал, насвистывая. И вдруг завернул в «Европейскую» гостиницу на «шведский стол». Кое-кто из его коллег-жизнелюбов туда захаживал.
Петров и ел как бы насвистывая, и глядел на обедающих тоже как бы с посвистом, думал: вот они удивляются — с чего бы это среди них один такой радостный? Может, «Жигули» выиграл?
«Нет, голубчики, — говорил Петров. — Трагическое преобразуется либо в униженность, либо в гордость. И то и другое может лечь в основу праздника. Смикитили? Это вам не лампочку пережженную выкрутить. Такие тут бывают пертурбации, технократы вы прямоточные, что лампочкой не осветить».