Я повернулся к мучителям спиной и стискивал изо всех сил зубы, чтобы не так громко стучали. Те на берегу приумолкли, уже и они устали, я понял, что не так легко держать в кулаке вервие подлости. Боясь, что я долго не выдержу, не капитулировав, повернулся, поплыл к берегу, где находились эти гады; зачерпнул со дна горсть ила, собираясь швырнуть в глаза криворотому, но опять какой-то дьявол удержал меня, снова что-то показалось не так, ил я швырнул в воду, выскочил на берег и бросился к криворотому. Кажется, ударил его по шее сильно, он пошатнулся и пригнулся к траве, упираясь руками в землю и сделав своеобразный «шпагат». Только это я и успел заметить: несколько рук схватили меня, кулак одного вскинул к небесам мой подбородок, другой уже примерился пнуть меня в самое больное место. Криворотый снова стоял прямо, схватился было за щеку, тут же понял, что этого делать не следует, поэтому приближался к нам с опущенными руками. Я старался вырваться из держащих меня рук, но это не удавалось — их было много, вдобавок, торча в воде, я совсем обессилел.
— Отпустите к черту, и пошли! — сквозь зубы процедил криворотый и, не говоря больше ни слова, свернул на тропу, по которой недавно ушла носатая со своими подружками. Один из шайки криворотого — это был самый слабый человечек — уходя левой ногой пнул мою одежонку.
Усевшись на берег омута, я посмотрел на мутную воду и почему-то еще раз плюхнулся туда — может, хотел побыть в ней уже по своему желанию, по собственной воле; потом спокойно выплыл, не спеша оделся и ушел по тропе, по которой довольно давно удалились они.
Еще была весна, на лугах цвели одуванчики, вода в омуте была студеная. Долго бежал, пока не согрелся. В ушах стоял звон, холод с жаром сражались во всем теле. На полпути я ничком повалился на одуванчики. Мне было невероятно хорошо, до того хорошо, что, памятуя о словах носатой, я все равно едва мог удержаться от плача. Черт возьми! Кто сможет понять, почему так было; мне казалось, что над спиной и прямо подо мной, внизу, в недрах земли, разверзлось огромное пространство — над моей спиной и под моим животом — и что я, мальчуган, который только что, посинев, торчал в омуте, что я… Что я, если и не открыл ворот в это пространство, то во всяком случае ощутил его, ощутил всем посиневшим, уже оживающим телом. Что же случилось, почему так несказанно хорошо, почему так привольно в этих просторах и почему кажется, что я могу пройти сквозь огонь и воду, провалиться в яму с испражнениями, навозной жижей и не утонуть, не только не утонуть, но даже не запачкаться? Доносились голоса из далеких пространств, приближались усы отца, стругал доски мой дед, белая тонкая стружка, скрученная поросячьими хвостиками, летала в воздухе, тянулся от окна избы луч керосиновой лампы, ударившись в экран двери сеновала, а там смешно двигались головы брата, матери, отца… Кот проводил лапкой по усам… Казалось, в этих лучах, как в прозрачных желтых жилах, гуляла кровь, и я понял, что это кровь всех людей на свете. Но почему она желтая? Голова моей матери рывками прошла по экрану, и я услышал так часто повторяемые ею слова: «Каменное сердце у тебя, каменное сердце…» Каменное сердце! Но почему я все время вспоминаю слова носатой об ее отце?
Мне легко было идти… Кстати, вы вправе спросить, почему компания криворотого бросила меня в этот заливчик, в этот омут? Я рассказываю здесь не какой-нибудь роман, где все объясняется — нужно это или нет. Промолчу, потому что и сейчас всю эту чертовщину нелегко распутать. Видно, были тому причины, я же не говорю, что совсем без вины оказался в студеной воде! Не говорю!..
Итак — легко было идти. Так легко — словно шел я к какой-то благословленной, вечной жизни. В одно время, когда исчезло ощущение этого бесконечного пространства, я успел подумать: неужто я победил, и победа эта меня так изменила? Я был счастливчиком, которого дружки криворотого зашвырнули в омут и забросали коровьим дерьмом! Завидуйте мне все, не брошенные в воду и не изнавоженные! Завидуйте! И я топал дальше, ребенок, которого другие дети наделили таким богатством! А другой ребенок, этот криворотый мой друг, которому дантистка чуть-чуть подлатала его природное несчастье, отстал от своей стаи, те ушли, им-то не суждено было понять, что произошло. Криворотый вылез из-за елки, сделал два шага ко мне, и скажи он хоть слово, все бы пошло прахом: и бросание в воду, и удерживание носатой, и швыряние навозом. Однако не был бы он моим другом детства, если бы попытался сейчас что-то сказать, он молчал, стоя передо мной, я видел, какие добрые у него глаза и как повис его и без того крючковатый нос — как у старика. Я и не собирался проходить мимо, остановился напротив, и мы оба боялись сделать то, чего не переносила носатая. Мы недурно выдержали — будто договорившись, зашагали гуськом, сперва я, вслед за мной он, потом сперва он, а я за ним, и так мы молча менялись до самого его дома. Мне было дальше идти, и я ушел один.