Что же означает тот уголок земли, где человек впервые появляется на свет и проводит там первые пятнадцать лет своей жизни, отчего он называется отчизной? Отчего невозможно спастись от этого шантажа, уготованного судьбой всякому человеку?
— Да-да, — откликается он рассеянно на беспрерывную болтовню миссис Брук.
…Знойное лето в городке над бурной каменистой рекой. На базаре в плетеных корзинах — истекающие соком груши, матовые снаружи, а внутри, надкусишь, золотисто-красные сливы, дыни и арбузы, уже издали манящие сладким ароматом, вареная кукуруза охотно раскупается отдыхающими на пляже у шустрых мальчишек… Разве он не уподобляется автору только что прочитанного за его спиной письма, который, реализуя где-то в Лиме свой выстраданный замысел, не может не думать о том, что строил в Варшаве? А разве он сам сейчас, находясь в Кордове, столице эмирата династии Омейядов, насчитывавшей уже в конце первого тысячелетия полмиллиона жителей и, как поведал испанский гид, имевшей еще в 920 году при Абдаррахмане III семьсот мечетей, триста бань, семьдесят библиотек, множество книжных лавок, двадцать семь светских школ и университет, мощеные и освещенные улицы, — разве он сам в этом чудесном, с богатейшим прошлым городе перестает думать о крошечном и убогом польско-украинско-еврейском городишке на задворках старой Польши своего детства?
У того в Варшаве оставались по крайней мере какие-то свершения, долгая, большая жизнь, у него же там — лишь ростки того, что зарождается в человеке, чтобы вести его потом по пути добра или зла. Что больше всего он любил в те годы? Родителей он почти не помнил — значит, бабушку и ее лавку, ну и, пожалуй, приходивших туда людей. Это благодаря им бабушка была так уверена в своей нужности и значимости, была по-настоящему счастлива и, более того, смогла умереть, д и в я с ь своей смерти.
Когда он пошел в школу, круг его привязанностей расширился. Он привязался к учителям, к школьным товарищам, стал давать первые концерты на школьных вечерах и в благодарность за то, что его не освистывали, любил всех своих слушателей.
Учительница пани Гавлюк, у которой он брал уроки игры на фортепьяно, зажимая в потной ладони два злотых, все чаще хвалила его, и весь городок уже знал, что Еремчик, внук Сары Асман — мало кто называл его по фамилии отца, — что Еремчик, как только получит аттестат зрелости, поедет сдавать экзамены во Львовскую консерваторию. И он сам привык уже к этой мысли, хотя сердце его всякий раз при этом сжимала печаль по лавке и по разным другим затаенным мечтам, среди которых мечты об офицерских сапогах и оливковых глазах Сальки Принц были, пожалуй, главными.
Впрочем, с офицерскими сапогами все было ясно. Войска в Залещиках, правда, не стояли, зато здесь был офицерский Дом отдыха, и с весны до осени в нем отдыхали офицеры со всей Польши, и несколько раз в сезон устраивались скачки. Тогда по улицам и вдоль залитого солнцем пляжа фланировали уланы. Пощелкивая стеками по отполированным денщиками голенищам сапог, они заглядывали в глаза залещицким и приезжавшим на отдых девицам, а вечерами танцевали в «Варшавянке» и на обеих танцплощадках над Днестром. В день скачек на ипподроме собирался весь городок. Уланы тогда в полном блеске олицетворяли доблесть и красу армии.
В такие дни он не любил фортепьяно. Не на концертной эстраде во фраке, всегда казавшемся ему траурным и одновременно смешным, а на коне, в развевающемся коротком офицерском плаще, светлых бриджах, плотно облегающих колени, ну и, конечно, в сапогах, высокий задник которых украшали тихо звякающие шпоры, видел он себя в такие дни. Бабушка, на лету схватывавшая все его настроения и не забывшая красавца-прощелыгу, забравшего у нее Эстусю и без конца повторявшего, что он служил в Легионах, — бабушка в страхе перед такой наследственностью запретила ему ходить на скачки. Но именно тогда и именно в связи с запретом он научился врать и даже убегать из дома, когда бабушка, чтобы слышать его из лавки, задавала ему упражнения. Затихший инструмент отрывал бабушку от прилавка, и, оставив покупателей, она вбегала в комнату, где заставала еще колышущуюся на открытом окне занавеску.
Вечером разражался скандал. Бабушка плакала и причитала, жалуясь, что осталась одна на свете, поскольку единственный внук ее не любит, врет ей, как последний шельмец, а шельмецов в роду Асманов никогда не было. Даже ее папочка, хоть и был всего-навсего необразованный старый еврей, сломавший жизнь собственной дочери тем, что заставлял ее пальчиками, созданными для игры на фортепьяно, и только на фортепьяно, взвешивать и заворачивать в кульки ландринки для сморкатых детишек, ценил свое слово на вес золота и уж никогда не стал бы вылезать через окно, если ему велено сидеть дома…