Выбрать главу

- Возьми еще, аппетиту прибавится.

- Спасибо, - сердито ответил я, досадуя, что надо же было случиться такому как раз в их доме... Чтобы занять руки, собирал крошки со стола, будто у себя дома.

- Видишь эту девушку? - шепнул мне на ухо Митря.

- Ну?

- Родичи прочат ее мне в невесты. Какая-то племянница моей тетушки. Одна у родителей.

- Ничего, - процедил я сквозь зубы.

- Если бы меньше сутулилась...

- Но ведь все девушки, что работают сапой, такие.

- Так-то оно так! - засмеялся Митря. - Понимаешь, у отца ее тьма-тьмущая овец, штук сто пятьдесят. Дом добротный, опять же волы, земля. Бок о бок с нашей делянкой.

Я пристально, почти без смущения взглянул на приятеля - шутит он или серьезно? Митря, однако, говорил серьезно.

У него была длинная, чуть искривленная шея, как у станционных носильщиков, всю жизнь привыкших носить тяжести на плече. Покатые плечи, густые всклокоченные волосы, как копешка сена, раздуваемая ветром. Хоть и брит, а видно, что усы и борода рыжие и каждый волосок будто растет из веснушки. И все же этот совсем некрасивый парень был очень похож на своих сестер, самых красивых девушек в селе. Вся красота его - в глазах, унаследованных от матери, глазах, в которых была какая-то неистребимая улыбчивость: пусть слезы в них, пусть плачут, а кажется, все равно смеются.

Парень он ловкий, дерзкий, отлично воровал арбузы у липован. А красть арбузы - это не воровство, это смелость. Больше двух арбузов в наших местах никто не может утащить... Зато заряд соли в зад получить может каждый!

В противоположность Митре я смуглый, низкорослый, с короткой шеей и оттопыренными ушами. Говорят, красная репсовая рубаха мне к лицу... Словом, как в песне: "Все к лицу добру молодцу..."

Когда мы вышли из дома, я вздохнул всей грудью: ну, теперь нечего смущаться, хватит! Пусть видит все село, пусть видят учителя и директор, пусть видят парни и девушки: я гуляю с Викой, и нам море по колено!

Я смело протянул монеты верзилам-распорядителям: раскручивайте карусель. Помог Вике усесться. Девушки размахивали платочками, а когда карусель вращалась особенно быстро, прижимались к нам. Я чувствовал горячее дыхание Вики. Сколько огня в крестьянской девушке пятнадцати лет! Еще в тот день, когда мы сорвали в школе карту Европы, мне показалось, что Вика словно вся из пружин, что она пахнет цветами купавы. А сегодня мое сердце билось еще сильней и от девушки пахло васильком...

Внизу под нами толчея: понахлынули дети с крашенками, просятся на карусель. Но ею завладели мы, взрослые. И катаемся до одурения. Какие-то парни и девушки подняли шум, доказывают распорядителям, что слишком долго мы катаемся. Но что они могут поделать? Митря, поравнявшись с распорядителями, ловко бросает им две-три монеты, и карусель с новой силой мчится по кругу, вознося нас в небесную высь. И я хотел, чтобы никогда не кончилось это счастливое головокружение, чтоб продолжалось до утренней звезды, которая так часто заставала меня на мосту. Я готов полететь и сорвать ее, эту звезду, с неба и украсить ею волосы Вики... Но карусель как бы опережает мои желания, на лбу выступает холодный пот... Пусть что угодно - лишь бы возноситься вместе, кружиться без конца и краю - лишь бы не спускаться на землю, лишь бы подольше вдвоем...

Но, как говорит дед, чего сильней боишься, того не миновать. Настала минута расставания. Вика молчала. Всегда так с этими девушками: когда тебе трудно и не находишь слов, они молчат. А мне, как на грех, ничего хорошего в голову не приходило. Надо, пожалуй, наведаться к баде Василе Суфлецелу, порасспросить, о чем говорить с девушками, как вести себя, чтобы не выглядеть букой и тугодумом. Эх, завидую парням, которые умеют наговорить с три короба. А у меня на язык будто шерстяная пряжа намотана.

3

У каждого в жизни есть что-то свое. Даже тот, кто живет главным образом для других, в глубине души сохраняет уголок, принадлежащий ему одному. Я, например, теперь жил только весной и Викой. Домашние дела меня не интересовали. Слышал: одежда, семена, пахота, тычки для виноградника, земля в испольщину, но все это в одно ухо влетало, в другое вылетало.

Наведывался к нам один хлипкий, шепелявый человек, и отец, бывало, едва завидит его, посылает меня за вином, а мать начинает варить мамалыгу. Я шел неохотно - интересней было слушать, как тот человек говорит о земле. Слова его запомнились мне, помню их и сейчас, потому что менялись весны, а он нисколечко не менялся - ни внешне, ни разговором. Потирал руки, будто пришел с мороза, и шепелявил:

- Зима не лето, пройдет и это.

Земля, говорил он, будто камень на спине. Погода у него всегда хмурая, а дождей маловато. А весной, говорил, такая бедность, что собаки линяют, а не бродят, как в сказке, с бубликами на хвосте. То и дело приговаривал: "Зима не лето..."

Пока судили-рядили, мать ставила на стол густую, дымящуюся мамалыжку - гостю нравилась именно такая, мама знала его вкус. Каких только хитростей я не придумывал, чтобы услышать, что же еще скажет гость. По десять раз споласкивал, вытирал кувшин, с которым надо было идти за вином. Наконец отец меня выпроваживал: "Ну, давай быстрее". Я мчался словно одержимый, чтобы поскорей вернуться. Однажды споткнулся, упал лбом на кувшин. Шрам остался на всю жизнь. Не раз я цапался с отцом, называвшим меня недотепой, болтливым, как баба. Но... данный тебе норов никаким лекарством не вылечишь. А любопытство вообще неизлечимо!..

Когда на душе становилось муторно, я убегал из дому и целыми часами лежал в траве, глядя в небо. Или, повернувшись на бок, смотрел на село, утонувшее в белой кипени садов, на мост. В голове роились мысли - то грустные до слез, то такие потешные, что я еле сдерживал смех.