И теперь, когда с песней на устах они маршировали к пасхальной исповеди, он думал о том, что прежде всего долгой покаяться в своей гордыне. Но к ксендзу Пщулке он не пойдет. Этого ксендз от него не дождется. И Михал пел во все горло:
Сладко поцелует, Прижмет, приголубит…— Отставить! — крикнул старший унтер-офицер.
Колонна сворачивала в обсаженную липами аллею, ведущую на вершину небольшого холма. Громче зазвенели шпоры, правофланговые увеличили шаг, и четверки четко поворачивали, словно прикрепленные к оси.
На липах уже появились почки, и небо сквозь сетку красноватых точек казалось чище и мягче.
На костельном дворе дали команду разойтись. «И чтобы никто не пикнул, — наставлял их старший унтер-офицер, — здесь не кабак. Сосредоточиться, думать о своих грехах, а не о Маруськиной заднице».
Большая часть седьмой батареи, которая прибыла раньше их, уже ждала построения, куря и приглушенно разговаривая.
Михал сел на теплую каменную кладбищенскую ограду. Солнце приятно согревало его лицо. Он сдвинул шапку на затылок, прищурил глаза. Отсюда, с высоты, виднелись сельские домики пригорода, беспорядочно разбросанные вдоль тракта, а за ними — обширные поля, разделенные на черные и белые полосы, сверкающие лужами в бороздах, с нежными облачками молодой зелени на межах. Блестела петляющая река, уходящая к далекому холму с пучком куполов-луковок монастыря базильянцев. На горизонте виднелась черная полоса леса.
В нежной свежести этого первого весеннего дня было предвестие пасхи, и Михал думал о доме, пахнущем куличами, полном радушия и покоя.
Неподалеку, на штабеле досок, грелись львовяне из третьего расчета.
— Ты к кому пойдешь, Тадзик?
— Да все равно. К кому меньше очередь.
— Я к Пщулке, — сказал Гулевич.
— Пщулка — болван.
— Что ты от него хочешь? Мировой ксендзуля.
— Грех — это еще ничего, мои дорогие, — запел Матзнер, имитируя гнусавые дрожащие модуляции ксендза, — но не забывайте, дорогие, что при этом Можно схватить кое-что на всю жизнь.
Они засмеялись. Гулевич сверкал большими зубами, выпуклые голубые глаза его покрылись влагой. Он разбух от красок, как спелая слива. В самом центре его красных щек были бледные пятна, словно источники, излучающие здоровье и жизнь.
— Этот совет лишь для фраеров, — изрек он. — Надо знать, с кем получаешь удовольствие. Я, когда приезжаю в отпуск, иду к тете. Тетя — молодая соломенная вдова, пухленькая блондиночка. По квартире ходит в халатике, а под халатиком — ничего. В буфете всегда имеется вишневочка, модные пластиночки…
— Заткни ты свою поганую пасть, — буркнул Цвалина. — Перед самой-то исповедью!
Гулевич опять ощерил зубы.
— А чего тебе надо, браток? Именно перед исповедью — как рукой снимет.
Сидящий одиноко возле группы львовян подхорунжий повернул голову, и Михал только сейчас заметил Стефана. Он слегка улыбался своими ореховыми, немного раскосыми глазами, с выражением холодной снисходительной веселости. Заметив Михала, он по-приятельски поднес к козырьку палец. Встал, с вежливым поклоном обогнул сапоги Гулевича и подошел, протягивая руку.
— Привет, Михал.
Его приветствия всегда заключали в себе начало доверительной беседы. Даже о погоде он говорил, как о тонком и таинственном деле. Они завернули за кладбищенскую ограду, где никого не было.
— Надо будет обязательно посмотреть монастырь базильянцев, — сказал он. — Наверно, там есть прекрасные старые иконы.
— Я тоже об этом думал, — сказал Михал.
— Отлично. Если ничего не имеешь против, пойдем вместе.
Некоторое время они смотрели на медные луковицы, увенчанные золотыми искрами маленьких православных крестов.
— Ты идешь на исповедь? — спросил неожиданно Стефан.
Михал удивленно посмотрел на него.
— Почему ты спрашиваешь.
Стефан слегка, словно в рассеянности, пожал плечами.
— Да так. Потому что ты мне нравишься.
Михал посмотрел на далекие луга. Он чувствовал за этим вопросом десятки других, требующих ясного «да» или «нет». Он попал в ловушку.
— А ты? — спросил он.
Стефан отрицательно покачал головой.
— Почему?
— Пытаюсь быть честным.
— Ты неверующий?
Теперь глаза Стефана блуждали над блестевшей в весеннем солнце равниной. Он задумался.