1 глава
Азалия
Дом… когда-то это слово было синонимом убежища, тепла, самого желанного места на земле. Возвращение домой венчало мой день, становилось его тихой, счастливой кульминацией.
Эхо семейного смеха, дразнящий аромат домашней стряпни – эти воспоминания теперь кажутся выцветшими фотографиями из другой жизни. Лучшие моменты, погребенные под руинами настоящего.
Кто бы мог подумать, что им на смену придет иная музыка: яростные крики и пронзительный звон разлетающегося вдребезги стекла? Эта новая, уродливая нормальность.
Я плотнее прижимаю подушку к ушам, пытаясь заглушить симфонию разрушения. Тонкий фарфор, когда-то бережно хранимый, теперь с хрустом врезается в стены дома, который я боготворила. Осколки посуды, осколки надежд.
И сколько бы раз это ни повторялось, предательские слезы все равно находят дорогу. Горячие, соленые, они обжигают щеки.
Особенно остро жжет осознание: это все моя вина.
Сердце сжимается тугим, болезненным комком, когда я думаю, как бесповоротно все изменилось за эти два страшных года. Пропасть между «тогда» и «сейчас».
Тяжелые, неверные шаги на лестнице вырывают меня из плена воспоминаний. Сквозь пелену слез реальность врывается грубо, без стука. Я торопливо вытираю лицо рукавом, моргаю часто-часто, стараясь унять красноту глаз. Нельзя, чтобы они увидели.
Дверь распахивается, и на пороге, спотыкаясь, появляется мама. Я вскакиваю с кровати, инстинктивно бросаясь ей на помощь, подхватывая ее обмякшее тело.
Моя комната – последний бастион спокойствия. Островок тишины посреди бури. Я не хочу, чтобы и она стала полем битвы, местом для выплескивания пьяного отчаяния, как кухня внизу, усыпанная стеклянной крошкой.
Мне чудом удалось сохранить здесь все в целости. Каждый предмет, каждая мелочь – свидетели прежней, утраченной жизни. И я отчаянно хочу, чтобы так и оставалось.
Дошло до того, что тарелки и чашки я прячу в ящике комода, словно контрабанду. Любая стеклянная вещь, оставленная на кухне, обречена. Ее ждет судьба того фамильного фарфора.
– Мам… – Я с трудом удерживаю ее, она кажется неподъемной. Пытаясь сохранить равновесие, она цепляется за мои светлые волосы. Я прикусываю губу, чтобы не вскрикнуть от боли.
Она не со зла. Она просто… уже не она.
– Аззи, – бормочет она заплетающимся языком, ее дыхание обжигает виски спиртным. – Выпивка кончилась.
Сердце падает камнем. Какая же я дура, на секунду показалось, она пришла поговорить. О чем-то другом. О чем-то важном.
– Прости, – шепчу я, осторожно усаживая ее на край кровати. Она чуть крупнее меня, и удержать ее на ногах – непосильная задача.
– Сходи, принеси нам с отцом еще виски, – ее слова тонут в небрежной, пустой улыбке.
Я нервно заправляю выбившуюся прядь волос за ухо, поправляю мягкие домашние шорты. Руки мелко дрожат.
Если что-то я и ненавижу в этом захолустье Теннесси, так это доступность самогона. Дешевого, мутного пойла, ставшего для моих родителей единственным спасением от реальности. Их любимый напиток. Их проклятие.
– Мам, ты же знаешь, я не могу, – я мягко убираю ее темно-каштановые волосы, обрамляющие лицо, с потухших голубых глаз. Когда-то они сияли, как летнее небо. Я помню.
– Какого черта нет?! – Низкий, прокуренный голос отца гремит из коридора. Я вздрагиваю всем телом от неожиданности. Он всегда появляется так – внезапно, как гроза.
– Мне… мне девятнадцать, помните? – напоминаю я тихо, пальцы сами собой скручивают край толстовки.
– Донни плевать, – отрезает отец так же невнятно, как и мать. – Иди к нему в лавку и купи. Живо.
Я смотрю на них – на осунувшуюся мать с блуждающей улыбкой, на отца, нависающего в дверном проеме, тенью в полумраке. Сердце колотится где-то в горле, бешено, отчаянно.
– Я не знаю, где лавка Донни, – бормочу я еле слышно. Отец с силой хлопает ладонью по дверному косяку. Я снова вздрагиваю. Грохот эхом отдается в ушах.
Трезвым он не бывает агрессивным. Почти никогда. Но алкоголь превращает его в другого человека. Грубого, непредсказуемого. Опасного.
– Рядом с наживками у Ирэн, – он буравит меня тяжелым взглядом. – Прекрасно знаешь, где это. Марш за выпивкой.
Я не двигаюсь с места, сижу рядом с матерью, мой взгляд молит его о пощаде. Хоть капля трезвости, хоть искра понимания… Увидеть, что я не хочу идти. Что мне страшно.
– Шевелись, пока я ремень не достал, – его голос становится ледяным. Угроза повисает в воздухе. Я вскакиваю, подгоняемая ужасом воспоминаний – свист кожаного ремня, жгучая боль…
Но это только когда он пьян. Утешение слабое, почти невесомое.
Натягиваю через голову темно-синюю толстовку, сую ноги в шлепанцы. Отец протягивает мятую двадцатидолларовую купюру. Я беру ее нехотя, пальцы кажутся чужими.