Выбрать главу

Когда кого-то очень долго любишь, такие простые вещи замечаешь сразу. Я заметила, едва только переступила порог. И мгновенно в сознании вполне оправданная мысль вспышкой – удавиться.

Все тот же стол напротив двери со сбитым уголком, тот же пол, на котором я теперь стою, и даже стены вроде бы такие же. А глаза другие. Страшно виноватые глаза.

Телевизор на фоне ещё что-то дурацкое вещает про сектантов, которые с приличным запасом тушёнки в бункер ушли, прятаться от очередного конца света.

И – я стою на полу.

И я понимаю.

Даже самое долгое «навсегда» кончается дождливым вечером какого-нибудь вторника.

***

Тогда мне шестнадцать исполнилось всего пять месяцев назад, была совсем ещё юная и совсем ещё дура.

У всех приличных девушек моего возраста в голове обычно гуляет ветер, а у меня вместо ветра расплывался, скорее, непроглядно-черный, тяжёлый и вязкий мазут, в котором, если дотронешься, увязнешь. И тебе ещё много времени понадобится, чтобы потом отмыть испачканные руки.

Шестнадцатилетние девочки смотрят на мир восторженными глазами. Их очень легко обрадовать, подсунув новый свитер или билет в кино.

Отец почему-то увлечённо подсовывает мне будущих мужей. Хочет поскорее сплавить под чужую ответственность и наконец полноценно заниматься подающей надежды младшей.

– Радовалась бы, что за приличного человека, а то кому ты такая нужна будешь, – в его голосе лёгкое раздражение, потому что если он позволит себе открыто злиться – потеряет лицо. Он сидит, откинувшись на спинку большого кожаного кресла, и меня оплетает досадливый незаинтересованный взгляд, который выражает лёгкое сожаление.

«А ты могла бы быть удобным ребёнком. Тогда я, наверное, даже немного бы тебя любил».

«Такая,» – это он говорит, когда имеет в виду, что в моей косметичке помимо зеркала и помады лежит ещё и инсулиновая шприц-ручка.

Слова и взгляды вшиваются под кожу и пробираются за шиворот, внушая неприятное чувство никчёмности и ненужности, которое стучит во мне вместе с сердцем. Груз непомерных ожиданий и неоправданных надежд.

В ту майскую ночь, когда я сбегаю из дома, это чувство остаётся там, запертое за крепкой железной дверью.

И моя косметичка тоже остаётся там.

Я за ней не возвращаюсь, хотя чувствую подступающую сонливость.

Не возвращаюсь, потому что вместе с сухостью во рту и головной болью я чувствую такую ошеломляюще лёгкую свободу, что хочется летать, и мне уже все равно.

***

А дежурный врач реанимации говорит, что я настолько глупенькая, насколько это вообще возможно.

У него большой дар доставать с того света людей любого пошиба и сорта, даже таких безнадёжно глупых, как я.

Он много шутит о работе и безденежье, паранойе, пациентах и своих кулинарных талантах. Но так, как он шутит, люди обычно бьют наотмашь, ломая челюсти. И смешно, и, мать твою, очень больно.

Ещё он часто и внимательно смотрит, подолгу задерживаясь взглядом на моей встрёпанной макушке, и тебя охватывает неясный безотчётный восторг, когда ты вдруг понимаешь, что в его глазах, глубоко внутри, притаившись за безмерным теплом уюта, живут демоны.

Эти взгляды учат меня молиться, чтобы заснуть хотя бы с рассветом, потому что проклятая бессонница снова и снова показывает его родинку на безымянном пальце.

Я сижу на кровати и смотрю за стекло. Небо, стёртое в кашу ливнем и добитое неонами пошлых вывесок рисует заоконный пустой и прозрачный мир. В этом мире не существует избранных, любимых и таких чудовищных совпадений.

Меня выпишут в понедельник, и я снова вернусь существовать в эту липкую взвесь из влаги и фонарей, но прежде вытащивший меня с того света приходит ко мне в палату поговорить, и ни одно «наверное» или «когда-нибудь» не срывается с его губ за всё время нашего разговора. Он предельно точен и запредельно безумен.

Я смотрю в его глаза, а потом на родинку.

Я отвечаю «да».

***

«Серьезно? – кривится отец – Позор семьи».

«Постыдилась бы».

Так говорят мне.

А ему говорят, что это противоречит врачебной этике, здравому смыслу и много чему ещё.

Мы расписываемся тихо и отмечаем это одним пирожным на двоих.

***

Ты отчерчиваешь всё, что было до, всю свою прежнюю жизнь, жирным чёрным маркером, а потом ножницами отрезаешь от себя, чтобы больше никогда не оборачиваться и не возвращаться к ней. Я оставляю за плечами элитную школу-пансион, отца-тирана и семейные обеды по воскресеньям. Он – погибшего сына, чувство вины и стерву-жену.

Как два мифических существа, мы проводим медовый месяц в съёмной двушке, и это самый шальной и пьяный месяц в моей жизни. Самый счастливый.

Мой мужчина – покой и свет. Чистое, плавкое, ничем не замутнённое счастье. Иногда он выглядит так, как будто ему известно что-то, чего никто кроме него не знает и что он не может никому рассказать. Мы никогда не говорим о том, хорошо это или плохо.

Я открываю его для себя заново каждый раз, каждый день, половину второго и половину девятого, вечером и утром, за завтраками и обедами, из года в год.

***

Солнце ласково щекочет нос, протягивая через занавеску закатные лучики.

Мне около двадцати трёх.

Около двадцати трёх – это как будто тебе восемнадцать и двадцать пять одновременно.

Мой хороший сидит у окна и читает газету за недоеденным ужином. Я прохожу мимо него без майки, чтобы достать питьевой йогурт из холодильника.

– Дразнишь, что ли, меня? – смеётся, светом заката охваченный и высвеченный, как бог.

– А что, если да? – я хитренько улыбаюсь, когда меня притягивают к себе, усаживая на колени, и целуют в шею.

Знаю его… господи, сколько уже? Кажется, что целую настоящую вечность.

Но почему-то именно в этот аномально горячий сентябрь меня так сильно лихорадит от его прикосновений.

***

– Асана тигра!

Озорным шлепком под задницу провожает меня на работу. Когда работаешь рядом с домом – это удобно. Мой йога-клуб как раз напротив нашей многоэтажки. Это значит, если вдруг забыл ампулу или перекус, можно вернуться, хотя Вельзевул говорит, что ничего забывать всё равно не надо и лучше серьёзно подходить к этому вот вопросу.

С ночной смены он как будто немножко пьяный. У него горчица на щеке и он говорит, что сегодня мы будем смотреть какой-то весёлый фильм, завалившись вдвоём на кровать поверх клетчатого пледа, и что когда он смотрит на мои запястья, у него щемит сердце.

Я выхожу за дверь, ныряя в одиночество лестничной клетки, и, привалившись плечом к стене, исступлённо кусаю губы, пока не становится невыносимым гнилой и терпкий привкус крови на языке.

То выражение в его глазах никуда не делось и не показалось мне.