Выбрать главу
Шестнадцать лет. Из Петрограда родом. Смешные стоптанные каблуки. Служила в исполкоме счетоводом и выдавала служащим пайки. Стрельба машинки. Льется кровь — чернила — зеленая, жирна и холодна… Своих родных она похоронила, жила, скучала, плакала одна. Но молодости ясные законы (она всегда потребует свое), — и вот они с Добычиным знакомы, он провожает до дому ее, он говорит: — Я нарисую воздух, грозу, в зеленых молниях орла — и над грозою, над орлом, на звездах — чтобы моя любимая была. Я нарисую так, чтоб слышно было — десятый вал прогрохотал у скал, чтобы меня любимая любила, чтобы знамена ветер полоскал. Орел разрушит молний паутину, и волны хлещут понизу, грубы… И скажут люди, посмотрев картину, что то изображение борьбы, что образ мой велик и символичен: то наша Революция, звеня, летит вперед… И назовут меня: художник Революции Добычин. Мечтание, как песня до рассвета, нисколько не противное уму, огромное и сладкое… А это и дорого и радостно ему. Мила любови темная дорога, тиха, неутомительна, длинна. И много ль надо девушке? Немного — которая к тому же влюблена. Всё золотое. Вечер непорочен и, кажется, уже неповторим…
(Любви в рассказе воздано. Но, впрочем, мы о любви еще поговорим.)
Тяжелый год — по-боевому грозный, — земля в крови, посыпана золой, — повсюду фронт: в Архангельске — морозный, на Украине — пламенный и злой. Башлык, черкеска, галифе — наряды… Война, война… И песни далеки… Идут на бой дроздовские отряды и Каппеля отборные полки. И побежали к морю, завывая дурным, истошным голосом, леса… Греми, лети, тачанка боевая, во все свои четыре колеса. Гуляй вовсю по родине красивой, носи расшитый золотом погон, в Орле воруй, в Бердичеве насилуй, зеленым трупом пахнет самогон. Ты, родина, в огне великом крепла. Идут дроздовцы, воя и пыля, и где прошли — седая туча пепла, где ночевали — мертвая земля, заглохшее, кладбищенское место, осина обгорела, тишина… И нет невесты — где была невеста, и нет жены — где плакала жена. Так нет же, не в покорности спасенье (запомни это правило земли), мы покидали и любовь и семьи во имя славы, радости, семьи! Седлали чистокровных полукровок — седые степи, белая трава, на бархатных полотнищах багровых мы написали страшные слова. Такое позабудется едва ли, — посередине зарева и тьмы мы за любовь за нашу воевали, и ненависть приветствовали мы. Ни сожаленье, ни тоска ни разу, что, может быть, судьба — кусок свинца…
(Но мы вернемся все-таки к рассказу, которому недолго до конца.)
Мурлычет кот — кусок седого пуха. Молчит Елена. Самовар горит. И о разлуке тягостно и глухо вполголоса Добычин говорит: — Я не могу… Она неотвратима… Пойми меня, уж несколько недель, как я рисую — эта же картина про негра, уходящего в метель, и всё не то… Он шел тогда, сверкая, покачиваясь, фыркая, звеня, и шашка и бекеша не такая, какая на картине у меня. И всё не так, всё пакостно, всё худо… Ужели это мне не по плечу? Хоть раз его увидеть. Кто? Откуда? Всё разузнать, поговорить хочу. Ты отпусти меня, не беспокоясь, — я никогда не попаду в беду, приеду скоро… Сяду в агитпоезд… Его на фронте всё-таки найду… Не плачь, моя… Всё чепуха пустая… Добычин встал. Добычин говорит. Мурлычет кошка, когти выпуская. Елена плачет. Самовар горит. Страна летела, дикая, лесная — бои, передвижение, привал, тринадцатая армия, восьмая… И только где Добычин не бывал! Выспрашивал, мечту оберегая. Война была совсем невесела, и конница Шкуро и Улагая еще вовсю хоругвями цвела. Еще горели села и местечки со всем своим накопленным добром, но все-таки погоны на уздечке уздечку украшали серебром. И говорили конники: — Деникин, валяй, мотай, не наводи тоску, из головы, собака, сука, выкинь Россию, православную Москву… А мы тебя закончим на амине, на Страшном, гад, покаешься суде… И только негра не было в помине, как говорили конники, нигде. — Китайцы здесь, конечно, воевали, офицеров закапывали в грязь…