Выбрать главу
деловые сочинения сотрудников в надлежащий читабельный вид. Будущие миллионеры пока не научились самовыражаться на бумаге, и я помогаю донести до клиентов смысл их воззваний. Должность называется — технический писатель. По-нашему, по старорежимному это звучит как “технический инженер человеческих душ”. Красиво, почти как у О'Генри — “колоратурный гипнотизер и спиртуозный контролер человеческих душ”. Одно из последних новшеств. Раскланиваясь направо и налево, иду сдавать сделанную работу и брать следующую. У зафраченных молодых людей, которые попадаются мне на пути, одинаково озабоченный вид. А я даже не пытаюсь изображать на лице что-то подобное: решат, что издеваюсь. Это либо есть, либо его нет вовсе. Как показывает моя личная практика, удерживать на лице выражение заинтересованности нелюбимой работой можно не более десяти секунд, а подделать труднее чем веселость и влюбленность вместе взятые. Меня же сейчас занимает, в какой момент времени на лицах у этих молодых людей появляется рабочее выражение: при выходе из дома или перед входом в контору? Или же они не расстаются с ним круглосуточно? С этими циничными мыслями я захожу в кабинет к своему кормильцу. Вот в этом человеке я уверен, он все делает всерьез. У моего начальника два высших образования — военное училище и Академия бронетанковых войск. Великий исход офицеров из армии для него закончился благополучно — он осел в одной из контор. Я говорю: “Здравия желаю”. Затем мы крепко, по-мужски, жмем друг другу руки и обмениваемся сведениями о погоде, почерпнутыми из одного источника. Подполковник в отставке доволен — ритуал соблюден безукоризненно. Как я давно заметил, мой работодатель меня уважает за две вещи. Я всю жизнь ношу офицерский планшет — удобная сумка, и знаю почти все случаи, когда надо ставить запятую или тире, а когда не надо. Планшет на моем плече роднит нас, а мое знание пунктуации — уравнивает. Рядом с этим человеком я ощущаю себя членом Реввоенсовета и соответственно раздуваю щеки. Мы начинаем деловито шуршать бумагами, оба читаем и обмениваемся короткими репликами — работаем. На лице подполковника строгое удовлетворение. Затем он задумчиво тычет пальцем в строчку и говорит: “Вот здесь что-то…”. “Сейчас, — отвечаю я, прочитываю и согласно киваю. — Да, не очень”. После чего вычеркиваю слово и вписываю синоним. “Вот так лучше”, — одобряет он. Расстаемся мы довольные друг другом. Он поучаствовал в творческом процессе, а я сдал работу и уже через полчаса свободен. Свободен! Есть в этом слове что-то неуловимо сексуальное. Удовольствие от осознания себя свободным в теплый майский день конечно же сильно не дотягивает до оргазма, но легко перевешивает даже очень хороший обед. До “Дружбы народов” решаю идти пешком и снова выхожу на Лубянку. Подобные прогулки через весь центр Москвы настраивают меня на лирико-патриотический лад. Я не тороплюсь. Раньше двенадцати в редакции нечего делать. Толстожурнальщики — народ творческий, по ночам сочиняет или редактирует нетленку, и утро у них начинается не раньше полудня. Иду, глазею по сторонам и жмурюсь от яркого солнечного света. Нет, определенно бывшая площадь Дзержинского без “хозяина” выглядит куда спокойнее. Уж и не помню, что у него было холодное: голова, руки или ноги, а что горячее. Но поражает, как быстро эти дутые герои мифов уходят в небытие — проверка на истинность. Сам проверил на семнадцатилетних друзьях сына: древнегреческую мифологию в той или иной степени знают все, героев называют — как орешки щелкают. С советской мифологией значительно хуже, если не сказать — никак. Хорошего здесь, конечно, мало, но что поделать, мир действительно джунгли: прорубленные дороги и тропинки зарастают мгновенно, если только это не асфальтовое шоссе. Да и по заслугам. Пусть лучше на месте железного Феликса будет клумба, хотя я против уничтожения памятников даже злодеям. Главное, чтобы одна и та же фигура с кепкой или маузером в руках не стояла на каждом углу и на каждой площади. А здесь, может быть, когда-нибудь поставят памятник более достойному. Хотя бы Бурцеву — автору первого печатного букваря. Все-таки человек к грамотности призывал, а не к кистеню, как не так давно заявил во всеуслышанье режиссер культового фильма о Глебе Жеглове и Володе Шарапове. Хорошим надо памятники устанавливать, плохие сами себе поставят. На Никольской, бывшей улице 25 Октября, как всегда суетно и копают. То ли археологи, то ли водопроводчики, а может похоронная команда демократов роет могилу тоталитарному режиму — не понятно, но копают основательно — больше десяти лет. Никольская — одна из самых старых улиц в Москве — до недавнего времени являлась коридором, который соединял два главных советских учреждения — Кремль и Лубянку. В какую бы сторону ты ни шел, либо КГБ перед глазами, либо ощущаешь его спиной. До недавнего времени — сплошной дискомфорт. Впрочем, смотря для кого. Знаю немало людей, которые в приснопамятные времена мечтали о работе в этом учреждении — было престижно и хорошо платили. Прохожу мимо Историко-архивного института. Я когда-то сюда поступал, но засветился со шпаргалками и был без всякого позора, шепотом изгнан с экзамена. На месте этого рюшного здания в псевдомавританском стиле больше четырехсот лет назад была напечатана первая русская книга, кажется “Апостол”, здесь же была открыта первая книжная лавка. А произошло это в день моего рождения. Факт приятный; наверное, поэтому я увеличил число книг, вышедших в нашей стране, более чем на десяток. С “Апостолом” их, конечно, не сравнить — по серьезности не дотягивают, но слов там значительно больше. Навстречу идут еще одни любители экзотических доктрин, только это уже не травоядные кришнаиты. Такие же бритые, но во всем черном с непонятными знаками отличия, где-то от пятнадцати до семнадцати лет. Какие-нибудь лимоновцы или РНЕшники, охранители чистоты расы. Не надо быть физиономистом, чтобы понять, что у этих цитрусовых в бритых головах. Один из них без всякого волшебного слова на ходу спрашивает: “Отец, дай закурить”. Я хотел было произнести монолог о том, что они вступили не в ту бойскаутскую организацию, но посмотрел в лицо просителю и понял, что не поймет. Вообще-то, я человек мирный, но при виде красно-коричневых юнцов у меня чешутся руки. Хочется снять им черные штаны и хорошенько надрать их белые задницы. Как красных — за моего ни за что ни про что расстрелянного деда, а как коричневых — за погибшего на войне в первом же бою восемнадцатилетнего дядю. Ну и за остальных восемьдесят миллионов безвинно убиенных и погибших. А потом еще добавить за поломанные в лагерях и концлагерях судьбы. За всех лихачевых и жигулиных, а также за полуграмотных рабочих и совсем неграмотных крестьян, многие из которых так и не поняли, что они построили и за что сидят. За перебитых идеологов революции не стал бы. За что боролись, на то и напоролись. “Иди ты к черту”, — послал я юного чернорубашечника и пошел дальше. Я могу себе это позволить — у меня широкая грудная клетка и короткая толстая шея. Красная площадь — о ней, как и о Кремле, всего пару слов. Уж очень много о них написано. Лев Николаевич аж в одиннадцать лет написал свой первый опус, и был он о Кремле. Это, пожалуй, единственное в стране место, которое при большевиках содержалось в образцовой чистоте. Кладбище-алтарь-театр ассоциируется у меня отнюдь не с вождем мирового пролетариата, а с букварем, новогодней елкой и первомайской демонстрацией с шарами, флажками и молодым отцом, который бодро шагает подо мной — весна. Прохожу под Иверскими воротами — тоже староновострой. Это вошло уже у нас в традицию — построить, затем сломать, а потом снова построить. Сколько раз Москву выжигали до тла, а затем снова отстраивали. О Школьной и Тулинской улицах в конце семидесятых в газетах писали, что собираются отреставрировать и обозвать это место музеем ямщицкой слободы. Пописали, пописали и снесли все под корень — негоже советскому человеку жить в музее. Вокруг географического центра страны толпятся школьники. Все же нулевой километр, отсюда начинается отсчет маршрутов во все концы земного шара. Мне эта исторически случайная точка чем-то напоминает флаг, который американцы воткнули на Луне. Завораживает. Ребят — тоже. Большая латунная плита украшена загадочными рисунками. Сразу вспоминается, что мир большой и состоит не только из России, а где-то там за далекими пределами существуют разные страны. Расплодившиеся похитители цветных металлов при виде эдакого лакомого куска латуни небось пускают слюни — полтонны, не меньше. Выхожу на Манежную площадь. Сколько через нее ни хожу, никак не могу для себя определить, нравится мне то, как она стала выглядеть, или нет. А молодежи, судя по всему, здесь хорошо. Правда, если бы на ней разбили шапито или парк культуры и отдыха имени какого-нибудь современного писателя — Пелевина или Акунина, — они были бы довольны еще больше. Вообще молодежь сильно изменилась. Прошло всего десять лет, как мы снова стали Россией, а наши отпрыски уже такие, словно бы и не было никакой советской власти. Помню, я в пятнадцать лет отдыхал в одной сибирской деревне у родственников. Первое, о чем меня спросила пяти-шестиюродная сестра, видел ли я Ленина? Я с гордостью ответил, что и Сталина тоже. Интер