Выбрать главу

"Это настоящая жизнь, и что же тут невозможного? – восторженно мечтал я, расхаживая по комнате. – Так находил сюжеты для своих произведений и другой замечательный писатель из босяков – Свирский. Почему же по этому пути не удариться и мне?"

Сомнение – удел любого возраста, только не юности. Кровь с носа – а по Руси поброжу. Ух, вот интересно будет!

Пуститься в паломничество я решил сразу после школьных экзаменов. Сообщать об этом опекуну не имело смысла, он бы не понял моих высоких намерений: "Беспризорничать потянуло?" Разве объяснишь? Убегать совсем на «волю» я тоже не хотел. Как мне вырваться из-под его надзора на месячишко-другой? Выход был один – отпроситься к родственникам. Когда ячейка Украинского Червонного Креста и "Друга детей" брала меня с Малой Панасовки, я, как это принято среди беспризорников, "напел им лазаря": мол, круглый сирота и чуть ли не под забором родился. И теперь мне – как и некогда в колонии Фритьофа Нансена пришлось признаться Бурдину, что у меня есть старший брат. (О сестрах я умолчал, чтобы не очень ошарашить своего хозяина многочисленной родней.)

– Откуда же он взялся? – спросил Бурдин, и в его маленьких добрых глазках я прочитал иронию. – Странно, что ты не замечал его раньше.

Когда над человеком смеются, сам он плохо понимает юмор, и я только настойчиво бубнил, что раз уж у меня есть брат, то нельзя ли его проведать в летние каникулы?

– Чем же, Виктор, занимается твой новоявленный родич?

– Работает на Дону. Делопроизводителем в хуторском Совете.

Отпустить меня правление ячейки в конце концов согласилось, справедливо решив, что в противном случае я сам себя отпущу. Мне только поставили условие, чтобы не застрял в последнем, седьмом, классе.

К удивлению, мне это кое-как удалось. В июне 1928 года я получил от опекуна билет до станция Шахты и поехал к старшему брату в Задоно-Кагальницкий хутор. От железной дороги протопал семьдесят верст пешком. Принял меня Володя радушно: мы не виделись года четыре. Хутор был огромный, степной; его словно ременной вожжой опоясывал мутный, илистый Кагальник, населенный медлительными, задумчивыми раками; в садах зрела обильная вишня, уже принимавшая розовый, стеклянный отсвет.

В первый же вечер, сидя за чаем с пышками и каймаком, я рассказал Володе о своем плане. Выслушал он меня весьма недоверчиво.

– Опять бродяжничать? – проговорил, пожав плечами. – Что это тебе даст нового? Мало ты раньше видел золотой роты? Лучше диплом инженера получи.

– Ничего ты не понимаешь, – с досадой ответил я. – Кто я был раньше? Обыкновенный пацан. Конечно, я не мог рассмотреть героев «дна». А теперь закончил полное семилетнее образование, прочитал кучу умных книг, собрание сочинений Максима Горького, и научно знаю, как изучать жизнь.

Брат покачал головой:

– Ох, путаешь что-то, Витюшка. Я-то думал, что ты погостить ко мне нагрянул. Оставайся-ка, в самом деле, на хуторе, а? По крайней мере, хоть порыбалишь, поешь арбузов…

Я понял, что мне и с братом нечего толковать: он такой же обыватель, как и мой харьковский опекун. Я лишь попросил у него старые обноски, а свою бархатную толстовку, брюки, желтые ботинки оставил на сохранение. Остригся наголо, чтобы не давать в кудрях приют посторонним жителям.

Из нашего Задоно-Кагальницкого хутора я вышел, когда еще не проснулась зорька. Степь лежала передо мной высохшей горбатой старухой; ни один цветочек не поднялся навстречу. На станции Шахты я сел на товарняк и поехал в «жизнь».

От Зверева свернул в Донбасс. За Красным Лиманом проводник согнал меня с крыши вагона, и я очутился на железнодорожном откосе с изрядным синяком на скуле и ободранной ногой. Я разломал папиросу, содрал с мундштука бумагу, заклеил ею кровоточащую голень,

Прихрамывая, потащился на крошечный полустанок, затерянный в степи, как осенний лист на бескрайнем озере. Смеркалось, низкие грифельные тучи сеяли капли не по-летнему холодного дождя. В каменном грязном вокзальчике мигала жестяная керосиновая лампешка, тени пугливо, как мыши, бегали по бледно озаренным стенам. Один из почерневших от употребления деревянных диванов несмело занимала крестьянская семья с крашеными сундучками, мешками. Остальные три дивана и заплеванный грязный пол захватили спавшие вповалку безработные, босяки.

Я оглянулся, отыскивая, где присесть. Навстречу мне из угла поднялся лохматый человек, обутый в одну калошу, перевязанную мочалкой.

– Воды у тебя, парень… нету? – спросил меня лохмач хриплым, как бы прерывающимся голосом. Я удивился:

– Что я, бочка?

Босяк равнодушно почесал давно не мытую шею.

– А пожрать у тебя… нету?

– Этого найдется малость. Босяк поскреб за пазухой.

– Ну так дай мне пожрать, воды и тут хоть залейся. – И он кивнул на бак, возле которого на цепочке пристроилась кружка, похожая на привязанную собачонку.

Я достал из кармана кусок рубца и ржаную краюшку, завернутую в газету. Как говорится, удобный случай сам лез мне в руки: прямо с порога можно было завязать и разговор. Передав ему еду, я внимательно стал изучать свой объект, отыскивая в нем благородные черты.

Обрюзгшее лицо босяка было покрыто чирьями, из неряшливой бороды выглядывал нос, похожий на красный стручок перца, заплывшие глазки так и шарили по сторонам.

– Ну как, отец, житуха? – спросил я, приступая к изучению его психологии.

– Житуха? С голодного да на пустое брюхо, – ответил босяк, запихивая в рот огромный кусок. – Чего же, житуха, она… житуха и есть: жрать, спать, с девочками гулять. Антирес тут известный. Какая еще может быть житуха?

Он глотал, почти не прожевывая.

– А небось много занятного пришлось тебе испытать, пахан? Скитаешься-то давно?

– Годов уже… несколько.

Помолчали. Босяк поскреб ногу об ногу. Расспрашивать его подробнее было неудобно: золоторотец выглядел старше меня раза в три. Я задал ему пару наводящих вопросов, все надеясь, что он сам догадается поведать мне какую-нибудь романтичную историю из своей жизни.

– Рассказал бы чего-нибудь, а? – наконец предложил я и ощупал в кармане блокнот, карандаш, не решаясь, однако, извлечь их наружу

Босяк скинул с головы шапчонку-блин, утер нос и вновь напялил ге на свалявшиеся лохмы.

– Пожрать-то больше нету? – спросил он, обшаривая меня своими пустыми, водянистыми глазами. – Так, говоришь, рассказать? Чего ж не рассказать… расскажу. Чего ж. Ну жил я. Известно. Было время, жил и я. Н-да. Лавка скобяная была, а как же. Человек был… красавец. Бывало, сладкой водочки захочешь – пей в удовольствие, баранок – опять же сколько утроба пожелает. Пинжак носил. А теперь вот насекомых-паразитов кормлю.

Он надолго задумался. Сбиваясь и покраснев, я сказал, что любовь он, наверное, признает только свободную?

– Это в каком же смысле? А-а, понятно. – Босяк посмотрел под скамейку, где с равнодушным бесстыдством разметалась во сне охмелевшая бабенка с грязными ногами – розовая мальва из моих мечтаний. – С этакими-то любовь? Натурально слободная: мне ее только помани издаля шкаликом. А, подумаешь, добро – марухи. Ко мне до леворюции кухарки… горничный персонал липли, ровно репьяхи до кобеля. Сами фершел беспременно за ручку: как, мол, Парфен Савелич, здравие? И все такое. Господин урядник заходил чаи отведывать! Пятистенок был – другого такого в селе не сыщешь. Чего там, жили и мы… было. По вокзалам не валялся, не вытирал… своей фигурой полы зашарканные.

С улицы вошел сторож с фонарем. Раздутая щека его была подвязана клетчатым платком, жидкая бороденка торчала набок. Гремя сапогами и приседая, точно у него была грыжа, он полез наливать керосин в лампочку и отдавил босяку ногу.

– Потише… ты, – огрызнулся мой "благородный объект".

– Ась? Чиво? – неожиданно взвизгнул сторож, совсем не похожий на того добродушного бакенщика, который рисовался мне дома. – А ну, метитесь отседова. Разлеглися тут, рвань вшивая, как бары, изгадили всю помещению.