Выбрать главу

Дома Алексея не оказалось: ушел с отцом в баню, а оттуда – к тетке в гости. Меня из окна своей квартиры увидел Венька Шлычкин, раздетый, без шапки, выскочил на улицу, громко позвал: "Зайди на пяток минут". У него в комнате я поспешил достать из кармана записную книжку, сшитую из разрезанной пополам общей тетради: чтобы потолще была. Раз записная книжка, так уж чтобы и вид имела книжки. В нее я заносил мудрые изречения, выуженные из разных книг, которые потом надеялся выдать за свои собственные и, наконец, иностранные слова.

Я записал слово «импресарио», раздумывая, что бы оно могло означать.

– Что, Витька? – не без уважения спросил Шлычкин. – Опять что-нибудь подметил из жизни?

– Да, – отрывисто ответил я и поставил возле «импресарио» вопросительный знак.

– Что ж ты написал? – спросил он.

– Один сенсационный термин.

Кожа на высоком лбу Веньки собралась гармошкой: он явно заинтересовался.

– Как это будет по-русски?

– Ну… фешенебельную мысль. Словом, если этот афоризм перевести с иностранного жаргона, то… Гм… Как бы это тебе растолковать пояснее? В общем, потом я его вставлю в свою прозу.

– Здорово ты понахватался из разных фольянтов, – откровенно восхитился Венька и прищелкнул пальцами.

Слово «фолиант» он перенял у меня. Я был польщен. Мы уселись у стола, закурили. Желая доставить и Веньке приятное, я спросил:

– Ты над чем сейчас работаешь? Я, конечно, в смысле литературы.

Он слегка замялся, встряхнул плоскими, зачесанными назад волосами.

– Пока я больше все изучаю. Хочу, как Тургенев, уяснить женские типы. Еще Мопассан про женские типы хорошо описал, не знаешь? Ты ведь прочитал почти все книжки.

О Мопассане я только смутно слышал. Вот чертов Венька, обогнал меня с Мопассаном. Я поспешно кивнул, стараясь скрыть замешательство.

– Эх, с какими я новыми бабами познакомился! – вдруг весело хлопнул меня Венька по коленке. – Фа-а-сонистые. Одна в медтехникуме на первом курсе учится и вроде тебя иностранные слова говорит. Поменьше только. У нас нынче вечером свиданка, хочешь пойдем? Как писатель, изучишь ее характер… да и погулять можно.

– Ты ведь знаешь, Венька, женщины – это не мой проект изучения. Я решил посвятить себя искусству.

Вспомнив Клаву Овсяникову, почувствовал, что краснею, и заторопился переменить тему разговора:

– Я закончил рассказ под заглавием «Колдыба» про беспризорного люмпена. Собираюсь отдать в редакцию, чтобы напечатали. Вот принес почитать. Послушаешь?

Шлычкин весь надулся от важности:

– Что ж, послушаю, это можно. А потом я тебе скажу свою критику.

Он заранее нахмурил реденькие брови, облокотился на колено, подпер кулаком свой бабий подбородок. Я вынул заветную тетрадку и, заикаясь, дрожащим голосом начал читать. Страница летела за страницей, я то и дело подымал голову, ревниво следя за впечатлением от прочитанного. Венька Шлычкин сидел с прокурорским видом. Наконец я кончил, вытер платком раскрасневшееся лицо. Он значительно пощипал темный пушок на верхней губе, заговорил неожиданным баском:

– Кое-что тут, конечно, есть не так. Вот ты, Витька, все время пишешь: "он сказал, он сказал". А кое-где надо: "он молвил". Или: "он вымолвил". Понимаешь? Чтобы все время не было "он сказал". Ну… а кроме этого, у меня нету критики. И типы у тебя правильно описаны, и за природу все на месте. «Колдыбу» у тебя, конечно, отпечатают, скоро прославишься на весь Харьков. Эх, пора и мне накатать произведение: женских типов я довольно изучил.

Меня прошиб пот. И верно ведь. В книжках печатают не только «сказал», а и «молвил». И как Венька, стервец, заметил это? Вишь, головастый, недаром лоб большой. И про Мопассана знает. Начнет писать, еще, гляди, меня перегонит.

Возвращаясь пешком к себе в Красный Октябрь, я снова думал, что делать с «Колдыбой». Я никогда не был ни в одной редакции и заранее испытывал озноб и трепет, как это я, обыкновенный, никому не известный «фабзаяц», вдруг зайду в это святилище литературы? Другой вопрос: куда нести? Есть ли в Харькове еще редакции, кроме "Друга детей"? Видал я, правда, в газетных киосках журналы, но те печатались на украинском языке. Трудным оказалось и выкроить время. Свободным в неделе у меня было только воскресенье. Однако в этот день, наверно, и редакторы гуляли. Придется «сократить» разок занятия в фабзауче; скажу, проспал, а в мастерские, глядишь, успею прибежать.

Несколько дней спустя я с бьющимся сердцем подошел к ведомственному зданию, где помещалась редакция журнала "Друг детей". Я заранее приготовил речь, густо уснащенную иностранными словами. Жалко вот, что у меня калош нету. Неудобно как-то: писатель – и без калош. Там небось везде ковры, люстры, швейцар в ливрее.

Я долго бродил по мрачному, вонючему коридору, читая все таблички на дверях. Наконец увидел пожелтевший лист с крупными, отпечатанными типографским способом буквами: "Редакция журнала "Друг детей". Что это такое? Может, какой склад или сторожка редакции? Я неуверенно толкнул дверь. Передо мной открылась узкая комната с кислым, спертым воздухом. Тесно, почти впритык, стояли конторские столы, заваленные ворохом отпечатанных бумажных полос. На подоконнике тускло блестел грязный пузырек с клеем, валялись ножницы. У входа сидела пожилая женщина в красной шерстяной кофте, в очках и, нахмурив брови, читала газету.

– Вам чего? – строго спросила она.

– Скажите… я, наверно, не туда… мне в журнал "Друг детей". Где тут пройти?

– А нигде. Вы уже в журнале.

Я глазам не поверил. Это редакция? Да не шутят ли надо мной? Однако в комнате не виднелось другой двери. С кем, в таком случае, я разговариваю? Уж не с редактором ли? А может, это даже какая-нибудь писательница? В Новочеркасском детдоме я собирал папиросные коробки, и у меня имелась этикетка «Сафо». Воспитатель объяснил нам, что Сафо – писательница стихов, которая была на шестьсот лет старше самого Иисуса Христа. Может, и сейчас, при Советской власти, есть женщины-писательницы? Помоложе, конечно. Пролетарские. Она вон хоть и не в бархат одета и без золотых колец на руках, зато в очках. Очки всегда были для меня признаком учености.

– Вы по какому делу? – по-прежнему строго, несколько даже свысока спросила женщина. – Рассыльный, что ли?

– Н-нет, – ответил я, запинаясь, – Я… сам по себе Я… у меня художественный рассказ. Редактору хотел показать.

Она опустила очки на кончик носа, сухо оглядела меня поверх оправы от шапки до здоровенных ботинок.

– Вы бы еще затемно пришли, молодой человек. Сотрудники собираются лишь к десяти часам. Надо порядка придерживаться. Дайте сюда.

Я поспешно протянул ей общую тетрадь с рассказом.

Женщина в красной кофте взяла ее в руки и, даже не раскрыв, укоризненно проговорила:

– Небось чернилками написано от руки? Кто же в редакцию тетрадки такие приносит? Рукопись надо подавать перепечатанной на машинке. Не то и проверять не станут.

Я совсем оробел:

"Так и есть. Наверно, эта очкастая тетка – главная тут. Может, даже… цензор". Я где-то читал, что цензор самое страшное лицо в редакции: захочет и может запретить любую книгу.

Я уже стал подумывать, как бы мне получить обратно «Колдыбу». Внезапно дверь открылась, и порог переступил грузный мужчина средних лет, обмотанный шарфом, в потертом пальто и полосатой кепи, из-под которой во все стороны лезли вихрастые волосы. Он втянул носом воздух, хрипло сказал:

– Опять не проветривали помещение, тетка Горпына? Сколько раз, черт побери, говорил: подметаете пол – открывайте форточку. Чаю у нас нет? На улице марсианский холодище, у меня все кишки промерзли, хоть бы глоток горяченького. Сбегайте в буфет, а?

– К вам тут… автор, – равнодушно, словно не к ней и обращались, проговорила женщина в красной кофте. – Не перепечатанный на машинке.

Она неторопливо открыла форточку и вышла из комнаты.

Редактор не спеша размотал шарф, снял калоши, повесил пальто на гвоздь у двери; зябко передернув плечами, он взял общую тетрадь, повернулся ко мне: