Выбрать главу

Но когда этот же романс я спел преподавательнице «системы» Станиславского, то она сказала мне, что я пою неверно и что именно на этом романсе она будет со мной заниматься «системой».

Чтобы спеть романс «верно», я должен был прежде всего вспомнить случаи из моей личной жизни, похожие на то, что описано в романсе. Вспомнить если не «шумный бал», то хоть вечеринку с танцами. Вспомнить момент, когда я был покинутым и одиноким.

Вызвав в себе все эти воспоминания, надо было сосредоточиться и постараться ощутить себя вновь влюбленным в ту девушку, которая меня когда-то покинула. Только после этого можно было давать знак пианистке, чтобы она начинала играть вступление, потому что иначе она ведь не могла догадаться, влюбился я уже или не влюбился. Этот самый знак пианистке кивком головы, или движением руки, или поворотом глаз нужно было делать очень осторожно, чтобы не отвлечься и не спугнуть состояния влюбленности.

Все это мне казалось не столько трудным, сколько несерьезным, как спиритический сеанс или любительское гипнотизерство.

Однажды такой домашний гипнотизер пытался уверить меня, что я слышу нежные звуки скрипки и ощущаю вкус шоколада во рту. Я ничего не слышал и никакого вкуса не ощущал, но мне было так неудобно и неловко за «гипнотизера», что я сказал, что все это чувствую, и для большей убедительности сказал, что шоколад – с орехами. «Гипнотизер» был очень рад.

Вот и тут. Стоишь около рояля, сосредоточиваешься, а пианистка ждет, преподавательница ждет, ученики ждут, когда же я наконец влюблюсь. Тишина полная. Стараешься вспомнить «шумные балы», но в девятнадцатом году о них просто смешно было говорить, их не было, а в более ранние годы балы были, но мне было слишком мало лет, чтобы их посещать. Воспоминаний о покинувших меня девушках не было вовсе, да и думать о каких-то своих личных любовных ощущениях на глазах у многих мне казалось стыдно.

А время идет. Я все стою у рояля и, наконец, понимаю, что стоять больше нельзя: надо кивнуть пианистке, чтобы начинала.

Я пел, преподавательница меня хвалила, и я садился на свое место, а к роялю выходил баритон и начинал сосредоточиваться, чтобы почувствовать себя благородным разбойником и спеть «Перед воеводой молча он стоит, голову потупил, сумрачно глядит». Опять ждет завороженная пианистка, ждет преподавательница, ждем мы, и потом слушаем, как хороший романс превращается в плохой монолог, сентиментальный и безвкусный.

Вернувшись домой, я взял моего негра и заставил его петь «Средь шумного бала» – так, как этого требовала от меня преподавательница. Негр это делал с удовольствием и рассмешил всех моих домашних.

На следующем уроке «системы» я показал негра. Он сосредоточивался, осторожно давал знак пианистке и потом, то подпирая рукой подбородок, то вытирая слезы, пел, страдая о своей возлюбленной.

Смеялись все: и пианистка, и преподавательница, и мои товарищи – баритоны, басы, тенора, колоратурные сопрано. Все веселились, и я вместе со всеми получал не меньше удовольствия, чем они. Это было совсем похоже на теперешние мои выступления на концертах. Не было только ширмы, и куклу я показывал из-за спинки стула.

Сейчас, когда на концерте меня объявляет конферансье, то, назвав мою фамилию, он добавляет: «Романсы с куклами». Такое название постепенно утвердилось за моими концертными выступлениями, и, по существу, серию этих романсов открыл мой негр, на уроке «системы» спевший «Средь шумного бала».

Это не было насмешкой над самим романсом. Это было насмешкой над манерой исполнения, а еще вернее, над ложным сантиментом. Высмеивание сантимента стало в дальнейшем одной из основных тем моей концертной работы, а частично и моей работы в театре.

Если бы я мог предполагать тогда, что негр, рожденный воспоминаниями о Би-ба-бо, сам станет родоначальником профессии, я должен был бы торжественно отпраздновать день его первого выступления, но я, ни о чем не думая, засунул негра в карман и отправился писать натюрморт.

Рождение труппы

Неожиданно получив «концертный репертуар», негр, конечно, начал петь Чайковского и в университете и в мастерской, а так как зрители хохотали и хлопали, приходилось показывать что-нибудь на «бис».

Сперва «бисом» был довольно нелепый рассказ о том, как негр ходил на охоту и, по очереди убивая птицу, зайца, волка, медведя и слона, всех их клал себе в сумку. Если бы эту историю рассказал человек, она была бы просто глупой, но у маленькой куклы с серьезными, чуть-чуть грустными глазами все становилось наивно-смешным и даже лирически-трогательным.

В то время я не задумывался над тем, откуда у кукол родится этот лирический юмор, так как вообще абсолютно бездумно возился с куклами и только потом понял, что сила убедительности этого юмора возникает от удивительного умения кукол сохранять серьезность в любых обстоятельствах и положениях, а серьезность происходит от простой неподвижности кукольного лица, от его «сосредоточенности». Ведь именно сосредоточенность делает таким смешным котенка, со спокойным «лицом» катающего по столу карандаш, или обезьяну, рассматривающую свой ноготь.

Этой неподвижной сосредоточенностью маски пользовался Чарли Чаплин на экране кино. Самые эксцентрические и неправдоподобные поступки Чаплина становились возможными только благодаря абсолютной серьезности, которую хранили его глаза и брови. Буффонно-комическое приобретало характер лирически-нежного.

Так же часто воспринимаются и поступки кукол. Серьезность, которую сохраняет кукла, нейтрализует даже нажим и наигрыш актера, играющего этой куклой.

Именно благодаря серьезности грустных глаз негра его крохотный жест ручкой, дающий знак пианисту к вступлению, вызвал хохот моего первого зрительного зала и завоевал его доверие. Именно благодаря неподвижной серьезности кукольного лица негр мог с полной верой в возможность невозможного рассказать о том, как он положил убитого им слона в охотничью сумку.

И если я не знал тогда об этой выразительной силе кукол и не мог определить ее, то существование какой-то особой силы в кукле я чувствовал, и мне доставляло удовольствие пользоваться этой силой.

Очень скоро моему негру стало явно не хватать репертуара. Надо было что-то придумывать, чтобы веселить моих друзей и веселиться самому.

Первое, что пришло в голову, это сделать такую же старушку, как у Артюховой. Я сделал ее из трикотажа и ваты. Одета она была в синий сарафан. На голове повойник. Негр и старушка стали петь романс Чайковского «Мы сидели с тобой у заснувшей реки». Почему именно старушка и негр должны петь этот романс и что все это значит, об этом я тогда не думал вовсе. Ну, поют и поют. Получается смешно.

Потом мне кто-то из моих товарищей подарил старую, изъеденную молью плюшевую обезьянку – игрушку, привезенную много лет тому назад из Лейпцига. По времени, а может, и по происхождению она была, вероятно, родственницей моего детского Би-ба-бо. Надевалась она так же, как и негр, на три пальца руки, и глаза у нее были сделаны тоже из блестящих пуговиц.

Несмотря на ее примитивность (а в дальнейшем я понял, что именно благодаря этому), обезьянка хорошо играла и сейчас же вытеснила старушку. Отняв у нее роль, она стала вместе с негром петь «Мы сидели с тобой». По выкройке она была сделана на правую руку. Негр пересел на левую, а так как правой рукой играть удобнее, то обезьянка взяла на себя инициативу в их дуэте.

Старушка оказалась безработной, но к ней неожиданно подоспел партнер. Им стал один из забракованных Терапотов: тот самый, у которого была бородка и длинные волосы. Дома его почему-то прозвали профессором. Он очень подходил к старушке, особенно если я надевал на нее шелковое платье и наколку с перьями. «Профессору» я сделал маленькую гитару, и они со старушкой стали петь романс Борисова «Я помню день. Да, это было счастье!»