— Я уйду... Только ты того... Чтобы, понимаешь, ни-ни...
Костыль помаячил грязным указательным пальцем возле трусовского носа, посмотрел на меня, подмигнул и, пошатываясь долговязым телом, зашагал к выходу, а Трусов, провожая его взглядом, проговорил:
— Ну вот, что ты будешь с ним делать? Выгнать с завода? Жаль... Ребятишек по миру пустить... Эх, и жизнь же, голова вкруг.
Трусов произнес это таким тоном, будто и на самом деле вскружился, что очень уж ему трудно работать и очень он озабочен судьбой каждого рабочего. Приподняв плечи, он зашагал от меня по цеху.
Ко мне подошел молодой слесарь, сосед по работе, и насмешливо проговорил:
— Боится Трусов Костыля, как огня. У него, вишь, у самого рыло-то в пуху, сам он с завода тащит сырым и вареным. Вон дом, дом-то какой себе сгрохал. Коська-то его один раз поймал... Трусов-то послал Костыля раз к себе домой, лошадь запрячь. Костыль запряг, да случайно в санки под сиденье и заглянул, а там фунтов на двадцать кусок лежит красной, штуковой меди. Коська не будь плох, да и цапнул его... Ну, продал и запировал. А Трусов будто ни в чем не бывало и не спрашивает его, на какие деньги Коська пирует. Потом Коська-то ему сам сказал. А Трусов и говорит: «Костенька, помалкивай»... Ну, Коська молчит, и Трусов ему поблажку дает. Так рука руку и моет. Верь ему, что он такой. Артист, любую комедию сыграет.
Разумеется, я Трусову не верил. Я видел его фальшь, прикрытую «заботой» о рабочих.
Как-то раз Ярков незаметно, в отсутствие Ивана Про- копьевича, схватил у него с верстака медный, пятифунтовый молоток. Опасливо оглядываясь, спрятал его под подол рубахи, потом подошел к своим тискам и ловким ударом о тиски отломил его от черенка. Потом торопливо сунул черенок под верстак, а молоток спрятал к себе в инструментальный шкафчик.
Иван Прокопьевич, обнаружив пропажу молотка, стал спрашивать своих соседей. Возле него собралась кучка рабочих. Я подошел к Яркову и тихо, но внушительно сказал:
— Ярков, отдай молоток.
' — Ка-кой? — испуганно оборачиваясь ко мне и оскалив зубы, спросил тог.
— А который ты сейчас отломил от черенка и спрятал. Я ведь видел.
— Иди-ка ты... Но я не уходил.
— Иди, иди, пока я тебя пилой не ошарашил. Нас полукольцом окружили рабочие.
— Отдай молоток... У него молоток, товарищи! — крикнул я.
Ярков пятился к верстаку, как затравленный волк, оскалив зубы, тараща белесые глаза и бросая направо к налево циничную брань:
— Вы сами воры, так и других ворами считаете?.. А ты, голорылик, заткнись... У, ты... — Он замахнулся на меня кулаком.
— Воруй казенное, а у своего брата рабочего не смей! — крикнул кто-то.
— А ты докажи?
— Доказано!
— Обыскать надо.
Толпа увеличивалась, гудела. : — Экая ты гадина! • — Молитва господня.
Прибежал Трусов. Растолкав рабочих, он врезался в толпу.
— В чем дело? Что собрались? Расходитесь.
— Нет, не разойдемся.
— Нет еще таких законов, воров прикрывать.
— Обыскать надо! Иван Прокопьевнч, ищи давай! К Яркову протискался Миша Хорошев. Он схватил
Яркова за плечо, отшвырнул от верстака и раскрыл его шкафчик.
— Рой давай, Миша, выворачивай все. Он, наверное, как хомяк, в ящик-то натаскал всего.
Хорошев опустился на колени и азартно стал выкидывать из ящика напильники, железные коробки с зубильями, гайки, болты. Выкинул клок пакли и, сунув руку в глубь ящика, вытащил медный молоток.
— Есть, ребята! Прокопьич, молоток этот твой?
— Этот. Он самый, — обрадованно крикнул Катышев. Хорошев подошел к Яркову и, наваливаясь на него своим могучим телом, мрачно спросил:
— Ну, что скажешь, Ефрем Иванович, а?
Ярков, красный, пристыженный, молчал.
— Ну. расходись, расходись, ребята, — более ласково крикнул Трусов.
— А ты его спервоначала убери.
— Нам не надо его, вора, в заводе...
— Разберем все по порядку.
И Трусов разобрал «по порядку». Все думали, что Яр- кова назавтра на заводе не будет. Но он пришел и встал на работу. Трусов взял с него расписку:
«Я. нижеподписавшийся, Ярков Ефрем Иванович, даю свою расписку в том, что я воровать больше не буду. В том и расписуюсь».
Ниже идет подпись Яркова с замысловатым росчерком в виде рыболовного крючка.
Рабочие хохотали, но смех был горький.
Ярков был сначала тихий, но прошло недели две, он пришел раз на завод пьяный. Подошел ко мне и тихо, зловеще сказал:
— Эх ты, дерьмо в человечьем платье. Яркова хотели скушать? Зубы обломаете. А я вот вас скорей сожру со всеми кишками... Эх вы-ы, мелко еще плаваете.
С этих пор Ярков ястребом закружился над нами. Он подстерегающе прислушивался к разговору, заглядывал к Хорошеву и Редникову на станки, на верстак Ивана Прокопьевича.
ЧАШКИ
Раз меня нарядили работать в ночную смену. В этой же смене работал и Михаил Хорошев. Увидев меня, он обрадованно подошел ко мне и сказал:
— Ты что, в ночь вышел?
— В ночь.
— А надолго?
— Не знаю.
— Во хорошо! — И таинственно сообщил: — Слушай, ты мне поможешь? После двенадцати часов ночи уставший дрыхать завалится, ты постережешь?
— Чего?
— Ну, там... Потом узнаешь, только как увидишь, что он выходить из конторки будет, ты мне сигнал подашь, молотком или запоешь чего-нибудь. Ладно?
— Постерегу.
И вот я, взволнованный таинственным поручением Хорошева, настороженно всматриваюсь в глубь скупо освещенного цеха, где стоит стеклянная конторка мастера. Возле нее одиноко горит электрическая лампочка, освещая двери конторки. В конторке яркий свет. Мне видно, как Хрущов — ночной уставщик, — широколицый, крепкий мужик, с красивой шелковистой черной бородой, бывший токарь, сидит у стола и, не торопясь, хлебает из металлической миски принесенный ужин. Голова его обнажена, на ней светит маленькая, с пятак, плешинка. Поужинав, он набожно крестится, утирает ладошкой усы, разглаживает бороду, убирает со стола миску и медленно идет по цеху. Проходит мимо меня, уходит в токарное отделение, потом заходит в конторку. Убирает со стола бумаги, чертежи, стелет пальто на стол, под голову кладет стопу книг и гасит в конторке свет. Значит, он растянулся на столе мастера вздремнуть.
Я тихонько посвистываю, смотря в токарное отделение. Оно погружено в полумрак. Большая часть станков бездействует. Вверху невидимо шевелится часть трансмиссий. Хорошева мне видно только по пояс. Особенно рельефным силуэтом видна его голова, прикрытая кепкой, из-под которой вьются кудри. Станок у него сердито урчит передачей шестерен, в патроне медленно вращается медный Диск. Хорошев, посмотрев в мою сторону, торопливо остановил станок, свернул патрон с диском из красной меди и навернул другой. Станок бешено закрутился.
Все идет хорошо. Хрущов спит. В слесарке темно, только кое-где перебегают огоньки, да одиноко где-то стучит молоток. Мне хорошо видно сквозь этот сумрак конторку.
Но вот в конторке зажегся огонь. Значит, Хрущов сейчас пойдет в обход по цеху. Я начинаю свирепо бить молотком и петь:
Хорошев торопливо остановил станок, сменил патрон и набросил передачу шестерен.
Ко мне подошел Хрущов. Лицо у него белое, полное, а брови кажутся запачканными сажей.
— Поешь? — спросил он.
— Пою.
— Та-ак... Ну, пой, веселей работать.
Черной тенью он провалился в глубь неосвещенного цеха. Потом появляется у станка Хорошева. Мне видно только его бородатое лицо, освещенное лампой. Он стоит и смотрит на патрон станка. Что-то говорит. А потом, закинув руки назад, тихонько идет в другой угол. Появляется там, уходит в конторку и снова гасит свет.
Я снова спокойно посвистываю.
В эту ночь мне пришлось петь раза четыре. В последний раз Хрущов недовольно заметил:
— Чего ты всю ночь дерешь глотку-то? Брось петь.