Мне не нравился этот человек. Хотелось, чтобы он поскорей ушел и оставил нас с Емельяном одних. Кто он, я не знал, и он не говорил о себе. Было понятно, что это профессиональный вор.
Емельян запустил руку в глубокий карман штанов, вытянул из него горсть медяков и, считая на ладошке про себя, проговорил:
— Вот капитал! Макся, на сороковку имеем... Пошли? А тебе надо? —обратился он ко мне.
Я промолчал, завистливо смотря на деньги.
— Не смеешь сказать?.. Душа-то, видно, у тебя еще не оплеванная. На.
Емельян подал мне два пятака и, высыпав остатки денег обратно в карман, поднялся, проговорив:
— Ну, вставай, поднимайся, рабочий народ.
Мои случайные знакомые, не торопясь, направились по направлению к городу. Солнце всплывало вверх за пеленой мелких прозрачных облаков. В кустах тальника играла осеннюю песню иволга.
Дня четыре я бестолково ходил возле завода, по заводскому поселку, по берегу Волги. Подошел раз к куче сидящих на берегу грузчиков, разговорился с ними. Слова парня Максима, что из меня не выйдет бурлака, оправдались. Возле меня сидели крупные, на отбор, люди, плотные, как литые, а я возле них казался просто подростком. Один из них, смотря на меня, проговорил:
— Куда ты?.. Пятериком тебя придавит. — И, потрогав мой узелок под мышкой, где еще кой-что осталось, проговорил: — А это чего у тебя, продаешь?
Я развязал узелок. Рассматривая рубашку и рабочие штаны, грузчик спросил:
— Сколько просишь?
Я сказал, что продавать подожду, что, может быть, еще поступлю работать.
— Ну, пальтишко продай.
Мне хотелось есть. Я как-то бессознательно сбросил пальто, грузчик натянул его на себя.
— Узко... Ничего. Ваньке пригодится, сынишке. Сколь просишь?
Я не знал, сколько просить.
— Рублевку берешь? Смотри, ладно даю, на барахолку пойдешь — этого не дадут.
Мне было жаль расставаться с пальто, но я был дьявольски голоден. Положив рублевку в карман, я ушел от них в одном пиджаке.
Вечером этого дня, усталый, измученный, не найдя себе пристанища, я пришел к озеру под лодку с целью встретить опять Емельяна. Озлобленный на весь мир, я свалился на траву. В душе было какое-то непонятное смятение. Я лежал и смотрел в темнеющее августовское небо. Одна за другой загорались звездочки. Емельян не пришел. Я ночевал один.
Он пришел уже день на пятый, поздно ночью, и не с товарищем, а привел с собой пьяную женщину. И сам он был в этот раз пьян, развязен. Они долго сидели на берегу у куста, пили водку и о чем-то спорили.
— А я говорю тебе: к черту! — азартно говорила женщина. — Ничего я не хочу и ничего не желаю. Сердце у меня закаменело... Душа моя тоскует... К черту! Ничего я больше не хочу и ничего не желаю... Я верила, надеялась... А раз так — не надо.
Я лежал под лодкой и, слушая ее бессвязные речи, думал: «Вот и меня так жизнь сшибет с пути. Она уже давно встряхивает меня. Не раз болезненно я ощущал ее толчки. Что будет со мной?» И рождалось желание идти на берег Волги, сунуться вниз головой куда-нибудь под баржу или выйти ночью на полотно железной дороги, положить голову на рельсы, или, наконец, просто пойти за этими людьми.
Разбитый и обозленный на весь мир, я стоял на другой день у заводских ворот и неожиданно встретился лицом к лицу с мастером Хорьковым, с которым я когда-то работал в одном цехе. Разумеется, он прошел мимо меня и не заметил своего земляка, но я пошел за ним и окликнул:
— Алексей Петрович!
Хорьков обернулся и пытливо осмотрел меня с ног до головы. Я подошел к нему, почтительно поздоровался. Он был все такой же, каким я его помнил: белый, в очках, безусый, с палкой и прихрамывал на одну ногу.
— Я не знаю вас, — сказал он, направляясь по деревянному тротуару. — Может быть, вы ошиблись?
Я пошел рядом с ним, рассказывая о себе, о своих путешествиях.
— Ага... Теперь помню... — сказал Хорьков. — Рассыльным был у Заякина, такой бойкий мальчуган... Так... И как это ты забрался сюда — в такую даль?! А какой ты стал! Не узнать тебя... Ну, черт возьми... А ведь ты молодец... Ей-богу... Знаешь, смелым бог владеет.
Я проводил Хорькова до квартиры. Стучась в дверь парадного крыльца, он сказал мне:
— Так вот что: у нас хотя не так давно было массовое увольнение на заводе по безработице, но, может быть, я тебя устрою. Завод получил Недавно заказ... Ты приходи завтра в контору, я тебе дам пропуск на завод. Пока до свиданья.
В НОВОЙ СЕМЬЕ
Мне показали на двухэтажный дом.
— Вот, иди сюда. Тут живут Ухватовы, они держат нахлебников.
Я поднялся по крутой лестнице в верхний этаж. Меня встретила широкоплечая девица в синей матроске. Круглое смуглое лицо ее было осыпано чуть заметными точками веснушек. Она пропустила меня в небольшую прихожую и, пытливо осматривая темными глазами, спросила:
— Вам что?
Я рассказал ей, зачем пришел. — Обождите... Скоро придет мама. Присядьте, —проговорила она, ласково смотря на меня изучающими глазами.
Присев на табуретку, я заглянул через открытую дверь в соседнюю комнату. Девушка молча ушла в кухню. В комнатах было светло и чисто. Виден на стенке портрет Пушкина. Спиной ко мне стоял лысый грузный старик. Он молча молился в угол на икону. Потом, кончив молиться, ощупью, с закрытыми глазами побрел из комнаты.
— Там кто пришел, Маша? —спросил он мягким голосом.
— Нахлебник новый.
— Нахлебник?! Кто такой, какой новый нахлебник? — спрашивал он, нащупывая рукой косяк двери... — Какой нахлебник? Где он?
— Здесь, —сказал я.
— А кто ты такой?
Я стал рассказывать ему свою историю, а он, нащупав табуретку, присел возле меня. Слушая, он опустил голову на грудь. Сощуренные глаза и брови его учащенно шевелились. Он улыбнулся, когда я назвал себя.
— Тезка, значит, мне будешь. Я тоже Алексей, только Михайлыч... Хорошо-о... А как ты далеко заехал?.. А у нас здесь все к вам туда, в Сибирь, собираются ехать. Все говорят, что там у вас золото лопатой загребать можно, а ты сюда приехал.
— У нас там еще не Сибирь.
— Ну как не Сибирь, — Сибирь... У меня были знакомые пермяки. Один из Мотовилихи, а другой из Екатеринбурга... Хорошие ребята были... Мы их все спрашивали, так, в шутку: как, мол, вас Ермак оглоблей крестил?.. Так... Значит, место ищешь—на хлебы встать? На работу-то устроился?
— Устроился.
— Куда?
— В судостроительный цех.
— Хороший, говорят, цех... Молодому человеку есть чему научиться: мастера там, говорят, хорошие—знают дело... Так... Давай переходи. У нас весело... Сын у меня, Иван, тоже слесарь. В вагонно-классном цехе работает... Двое нахлебников живут: Красильников, Климентий Егорыч, тоже слесарь — в вашем цехе работает. Парень хороший, проста душа. Потом Дубинин, Николай, он токарь, в паровозомеханическом работает. Парень непонятный какой-то... Увидишь вот — жить будешь.
Выло легко на сердце возле этого милого, добродушного старика. На пухлых щеках его играл здоровый румянец, но чувствовалось, что его угнетает одиночество, в которое втолкнула его слепота, и он, очевидно, рад был поговорить с новым человеком. Так просто и доверчиво не каждый делает.
— А я кузнец, — продолжал он, — только в больших заводах не работал, а больше все в деревне... Вот, в имении князя Николаева долго работал... Большой, богатый помещик был в Балашовском уезде, в Саратовской губернии. Слыхал, чать? Вот... Строгий был князь...
— А что это у вас с глазами? —спросил я.
Алексей Михайлович вздрогнул, вскинул голову, веки его задрожали. Он грустно поник головой.
— С глазами плохо вышло, — проговорил он, глубоко вздохнув. — Правый горячим железным обсечком выжгло, а потом от него и левый заболел... От кузнечной работы... Вот когда вар делаешь, брызжет окалина-то и прямо в глаза.., Ну, должно быть...
Старик грустно замолчал, не окончив своей мысли. Я выругал себя мысленно за то, что поставил этот вопрос. А он, очевидно, стараясь заглушить в себе эту боль, сразу переменил разговор. Пошарил в кармане жилета и вынул камертон.