— Ты не музыкант? — спросил он меня.
— Нет, играю немного на гитаре.
— Ну, раз играешь на гитаре, значит, музыкант. Значит, слух есть... Без слуха никакая музыка не пойдет, А я вот прежде, молодым когда был, на кларнете играл... Отец у меня на гуслях играл... А Ваня у нас на скрипке играет. Я вот ему камертон сделал. Не знаю только, правильно или нет тон подвел — «ля». Проверить бы надо.. Вот кларнет бы... По-моему, высоко, подпилить надо.
Алексей Михайлович ударил камертоном о тыльную часть руки, поднес его к уху и протянул потухшим голосом:
— Ля-а-а.
Меня поразило, что слепой человек смог сделать такую вещь. Правда, камертон был плохо отшлифован, кой-где на нем видны поперечные царапинки от напильника, зато форма его была изумительно правильной, а звук — чистым и приятным.
— Сковал-то мне его Ваня, а отделал я его уже сам, — пояснил Алексей Михайлович.
Спустя несколько дней я видел, как он доводил свой камертон. Ему принесли откуда-то кларнет. Он сидел на печке, свесив ноги, и шаркал маленьким напильником по камертону. Потом ударял о коленку, подносил его к уху и, взяв кларнет, дул в него. Кларнет сначала дико фистулил, потом гнусаво издавал ноту «ля». Отложив кларнет на кирпичи печки, Алексей Михайлович снова шаркал напильником. Порой он вскидывал голову, тяжелые веки его на мгновение открывались, и в это время в потолок смотрели большие глаза, заросшие жирными бельмами.
В кухне ворчала его жена — моя новая хозяйка Наталья Дементьевна, седоволосая, бойкая, добрая старушка.
— Ты долго там дудить-то будешь?
— А тебе что?
— Да надоел.
— Я тебе не мешаю, и ты мне не мешай, —сердито сказал с печки Алексей Михайлович, невозмутимо продолжая свою работу. — С утра на тебя сегодня бесы-то уселись.
На печке у него была целая мастерская. Там лежали напильники, молоток, утюг с обломанной ручкой, заменяющий наковальню. В часы безделья он перебирал свой инструмент, гремел им, ходил по комнате, искал себе дела. Попадает ему в руки изогнутый гвоздь. Он залезает с ним на печь и на утюге выпрямляет его, а потом кладет в деревянный ящичек.
Но часто ему некуда было девать время. Привыкший к труду, он тоскливо бродил по комнатам или замирал, сидя где-нибудь, опустив голову на грудь, или шел на кухню и там приставал к Наталье Дементьевне с вопросами:
— Мясо-то изрубила?
— Изрубила.
— А когда? Я что-то не слыхал, когда ты его рубила.
Наталья Дементьевна отделывалась молчанием.
Однажды, пробравшись тихонько в кухню, он нащупал табуретку и присел возле Натальи Дементьевны. Она торопливо хлопотала у печки.
— Ты что, Наташа, печку-то не затопляешь? —спросил Алексей Михайлович. — Пора ведь.
Наталья Дементьевна промолчала. Она решала какой-то сложный вопрос, раскладывая на кучки принесенные с базара продукты, и что-то подсчитывала.
— Я ведь тебя спрашиваю, Наташа.
— Чего?
— Я говорю, печку-то затоплять пора.
— А я будто и не знаю без тебя, когда нужно печку затоплять.
Алексей Михайлович вздохнул. Поднялся, кряхтя залез на печку. Там нашел деревянную кадушку, завязанную холстиной, под которой бугром поднялось тесто. Похлопал ладошкой по тесту, как по подушке, и сообщил:
— Наташа, квашня-то поднялась, выкатывать пора.
— Господи ты батюшка! Да что ты во всякую дыру
нос свой суешь. Чать, я знаю.
— Ну, ты не сердись... Что ты сердишься... Я только напомнил тебе, может, ты забыла.
Он сполз с печки, снова побрел в кухню и что-то говорил там. Наталья Дементьевна отмалчивалась. Наконец раздраженно проговорила:
— Иди ты, иди, ради христа, отсюда, не мешай! Фу!
— Чего фукаешь, как кошка на ежа.
В таких случаях всегда на выручку приходила Маня. Она проходила через нашу комнату и, взглянув на меня с улыбкой, говорила:
— Увести его, а то он доведет... — И кричала в кухню: — Папанька, у тебя ружье-то заряжено?
— Ружье? А тебе зачем ружье понадобилось?.. — И Алексей Михайлович, торопливо ступая, выходил из кухни. — Тебе дела нет до ружья, и ты его не трогай.
— Да я так спросила.
— И спрашивать нечего. Висит оно и пусть висит. Тебе в руки не лезет.
Он ревностно оберегал свое двуствольное шомпольное ружье, часто снимал его с гвоздя, поднимал курки, прицеливался, причем правый глаз его открывался и страшно смотрел большим бельмом, протканным красными жилками. А потом, положив ружье на колени, замирал. Из плотно сжатых век его начинали, вытекать слезы, скатываясь на усы, бороду. Плакал он беззвучно. И когда слышал, что в комнату кто-нибудь входил, он торопливо вытягивал из кармана штанов большой красный платок и поспешно вытирал лицо.
Любил он со мной разговаривать про охоту.
— Видишь, на ружье серебряная насечка? —говорил он, снимая ружье со стены. — Это ружье после покойного графа Волконского подарено было моему отцу. Он егерем служил у него еще при крепостном праве... Стрелок был... Ух, большой был стрелок у меня отец!.. А я вот любил охотиться на барсуков. Они в кочках живут. Хитрый зверь...
Я быстро освоился в семье Ухватовых. С первых же дней крепко подружился с их сыном Иваном. В первый же вечер мы с ним недурно сыгрались. Он с увлечением играл на скрипке, а я удачно ему аккомпанировал на гитаре. Алексей Михайлович неподвижно сидел, опустив голову, лицо его улыбалось, щеки розовели, а потом, залезая на печку, он говорил: — Ну, теперь у нас запляшут лес и горы.
Наталья Дементьевна по-матерински относилась ко мне, и у меня возникало к ней теплое чувство уважения и благодарности. В первый же день моей жизни в их семье Наталья Дементьевна принесла мне пару чистого белья и, подавая, заботливо сказала:
— Ты, Алеша, сходи-ка в баню, вымойся да смени белье-то, а твое-то я выстираю.
Меня это тронуло и в то же время привело в смятение: я уже не помнил, когда менял белье. А через день Маня принесла мне мое белье, чистое и выглаженное.
Из нахлебников, живших в ухватовской квартире, нравился мне Красильников, Климентий Егорович. Это был сильный, широкоплечий, лет двадцати пяти парень. Светло-русая голова его была коротко острижена, лицо круглое, монгольское, с небольшим седловатым носом, безжалостно изрытое оспой, а пара маленьких светло-серых глаз глубоко утонула под опушенными золотистыми бровями. Когда он склонялся, то можно было подумать, что этот человек—безглазый, но когда он поднимал лицо и смотрел прямо, глаза его весело сияли добротой и лаской. Он изумительно хорошо читал книги вслух. И любил читать, когда его слушали. Читал, не торопясь, выразительно, с душой, как артист. И каждый раз, когда он садился за стол с книгой, вся семья Ухватовых собиралась вокруг него. Алексей Михайлович, склонив голову, неподвижно сидел на табуретке. Приходила Маня с рукодельем, подсаживалась к столу Наталья Дементьевна с пачкой белья или чулок. В комнате становилось тихо, только звучал голос Красильникова, Да разве кто-нибудь сдержанно вздыхал или шаркал ногой.
Раз он принес толстую книгу «Фома Гордеев» Максима Горького. Я в ту пору впервые узнал об этом писателе. И вот, слушая Климентия Егоровича, я живо представлял Волгу, волгарей! А далекий мой седой Урал отодвинулся от меня, как нечто слышанное или прочитанное в другой книжке. Я будто сросся с этой семьей, нашел здесь новую родину.
Не нравился мне Дубинин, Николай. Это был маленький черноволосый человек с аккуратно подкрученными черными усиками. Одет он был всегда чисто. Часто в праздничные дни можно было его видеть в темно-синем костюме, в крахмальной сорочке с пестрым галстуком. Иногда под вечер он приходил пьяный, заносчивый, хвастливый. Видно было, что его приводила в бешенство моя дружба с Маней, особенно, когда мы с ней принимались по-ребячьи дурить. Поймав меня где-нибудь в углу, она, хохоча, тузила меня кулаками по спине, называя просто Алешкой. Это у нее выходило не грубо, по-товарищески. Часто мы садились с ней за стол и играли в карты. Я плутовал, она сердилась, и Частенько колода карт летела мне в лицо. И когда я потом заходил к себе в комнату, Дубинин злобно спрашивал: