Выбрать главу

У меня было такое чувство, что я нахожусь где-то очень глубоко под землей.

Теперь я понимаю, отчего это было — из-за выражения их лиц. Ведь на самом-то деле я знал, что мы спустились всего на десять-двенадцать ступенек. А наверху на стене было зарешеченное оконце. В общем, обыкновенный подвал.

Наверно, из-за этого-то оконца они потом и заткнули мне рот диванной подушкой.

Первым заговорил Хейденрейх.

— Я испросил лестного для меня разрешения присутствовать при допросе, — сказал он. — Я считал, что могу быть полезен, поскольку знаю вас с давних пор.

Теперь он обращался ко мне на "вы". Кстати, в продолжение вечера он несколько раз менял обращение.

Он произнес целую речь, предназначенную частью для меня, частью для гестаповца. С самых юных лет я был, оказывается, культур-большевиком, а с первого же дня оккупации — в числе скрытых врагов. Они знают обо мне все. Протоколы допроса 1941 года находятся в данный момент в кабинете этажом выше. В тот раз следствие было прекращено за недостатком улик. И я отделался двухнедельным заключением.

Я подумал: как они ухитрились так быстро заполучить эти протоколы? Поездом, машиной? Сами забрали или же их сюда переслали?

Этот вопрос представлялся мне почему-то чрезвычайно важным.

— На этот раз дело не будет прекращено! — сказал Хейденрейх; им известно, что я обедал у директора банка, что оба мы ходили к доктору Хаугу, что там мы встретились с Гармо и Кольбьернсеном.

Значит, Инга.

Я снова подумал: "Надо их как-то предупредить!"

Потом вспомнил, что сейчас у меня есть более важные заботы.

Они знают о нас буквально все, сказал он. До мельчайших подробностей. Он перечислил кое-что. Вполне достаточно. Они действительно были великолепно осведомлены. Прежде всего именно это меня неприятно поразило. Потом уже до меня дошло — как дуновение ледяного ветра, — что если он рассказывает мне такие веща — а ведь от норвежцев такие вещи всегда держат в секрете, — то это означает, это означает…

В возрасте сорока четырех лет…

Я уже не был един в трех или четырех лицах. Но я изо всех сил старался, чтобы нас все время было двое: невозмутимый наблюдатель, стоящий выше всех этих пустяков, и значительно более ничтожная личность, которой предстояла порка.

Сейчас им нужно только мое формальное признание, сказал Хейденрейх. Если они его получат, они оставят меня до поры до времени в покое.

Итак: с каким заданием меня прислали?

Лицо его переменилось. Я никогда раньше не видел подобного выражения на человеческом лице. У меня мелькнула мысль, что те типы на Виктория Террассе, в сущности, были куда спокойнее и любезнее.

Хоть и с трудом, но я все же выдавил из себя, что мне было дано задание просмотреть кое-какие документы в банке.

Хейденрейх и немец обстоятельно, не торопясь разделись, оставшись в одних брюках и рубашках. Они сделали это, не сговариваясь, и я подумал — вернее, наблюдатель подумал, — что, значит, Хейденрейх и раньше принимал участие в таких делах.

Но эта мысль была какая-то невесомая, бесплотная. Сейчас шла речь обо мне. И другая мысль появилась, беспощадная и злая, но все-таки несущая в себе утешение: у него есть на это основания. Ты платишь свой долг.

Мысль эта то и дело появлялась за последние полчаса и каждый раз укрепляла меня. Конечно, я боялся, я был просто болен от страха, пот тек с меня ручьями, сердце колотилось, колени дрожали. Но я знал, что, не будь этой мысли, мне было бы хуже.

Все, что он тут говорил, напоминание о допросе в сорок первом, вопросы относительно задания, с которым я сюда приехал, — все это казалось мне чем-то посторонним, к делу не относящимся. Суть была другая — наши личные счеты, между Хейденрейхом и мной. И я понимал, что тут мне крыть нечем.

Был и другой голос. Он говорил насмешливо: "Раскаяние и чувство вины! Христианские категории!"

Но этот голос был слабый, он шел откуда-то издалека и не мог пробиться наружу.

Они перегнули меня через спинку стула.

Несколько месяцев назад у меня укрывался один человек, бежавший из немецкого лагеря. У него вся спина была в рубцах и ранах. Так вот он, например, говорил:

— Страх ожидания — вот что самое худшее.

Самое худшее — страх ожидания, теперь это, значит, позади. Теперь…

Немец ударил дубинкой, длинной черной резиновой дубинкой, Хейденрейх — чем-то вроде резинового шланга, обмотанного проводом. Это было особенно больно.