Выбрать главу

Она напала на новую благодарную тему и тоже долго не могла с ней расстаться. Она сообщила мне, не без гордости, что Карстену удалось организовать в городе довольно широкое молодежное движение.

Я вспомнил тот митинг на площади и не мог не улыбнуться.

Она заметила.

— Относительно широкое, конечно! — сказала она. — Я ведь знаю, что ты видел тот митинг на площади. Но дело в том, что как раз в тот день была объявлена какая-то экстренная облава в лесу — кстати, они напрасно старались…

Впрочем, для Карстена не суть важно было — выступал ли он перед толпой или же перед ним сидел один-единственный человек. Он мог говорить с ним хоть сутки напролет. И он обладал удивительной властью над людьми. Почти гипнотической. Она сама не раз наблюдала.

Я подумал: в нем, значит, заложен этот запал. Пусть ложно направленный, но в нем он все-таки есть. А вот я парализован той трусостью, которая называет себя добропорядочностью, — и в какой-то мере, возможно, добропорядочностью, которую часто называют трусостью.

— Он не мог мне простить, что я не в е р ю! — сказала она. — Я его потеряла из-за этого. О! Почему вы, мужчины, такие одержимые в своей вере! Карстен так верил, что… что мне иногда страшно становилось. Вера делает людей жестокими!

Вдруг она взмолилась — словно пощады у меня просила:

— Но ты ведь не думаешь, что он абсолютно, совершенно был не прав? Не может ведь быть, чтобы он так ошибался?

Я не мог ей ничем помочь. Да она, видимо, и не ждала.

Что-то вдруг подалось в окаменевшем лице, и слезы полились. Она закрыла лицо руками и плакала беззвучно, как плачут женщины, привыкшие плакать. Только плечи ее вздрагивали.

Я сидел рядом и ничем не мог помочь, не мог даже утешить.

Странно было подумать — ведь не так уж невероятно давно был тот вечер, когда я с отвращением и ужасом смотрел на ее сына, парализованный мыслью: и ты мог быть на его месте!

А теперь огромное расстояние нас разделяло — я знал, что, если бы даже захотел, мне не позволили бы принять в этом ни малейшего участия. Да скорее всего я и сам бы не захотел.

Она подняла лицо — опухшее от слез, с выражением фанатичного упрямства.

— Между прочим, плевать мне, кто прав, а кто не прав! Если б я могла вернуть его, я согласилась бы поверить во что угодно! Во что угодно! Ты слышишь? Я пошла бы на убийство, только бы мне вернуть его…

Но я знал:

все напрасно. Ты никогда его не вернешь. Слишком далеко забрел он в каменную пустыню фанатизма.

"Что мне в тебе, жено?"

И слова эти приписываются тому, кого они называют Спасителем! Неужели он правда так сказал?

Скорее Разбойнику подошли бы такие слова.

О ней, сидевшей за метр от меня, но отгороженной от меня стеной, которую мне было не преступить, — о ней знал я, что нет границ тому, на что способна она была бы в святом своем заблуждении. И все было бы напрасно.

— Нет, нет, нет! — воскликнула она вдруг, будто протестуя отчаянно, хоть я не сказал ни слова. — У меня не может быть с тобой ничего общего! Только он! Я не могу предать его еще раз!

Больше, пожалуй, и нечего сказать об этом нашем разговоре. Она повторялась, противоречила самой себе, снова повторялась. В какой-то момент она мучительно напомнила мне куницу, которую я видел как-то в зоопарке. Куница сидела в клетке, но никак не хотела с этим примириться. Стройный, гибкий, непокорный зверек все бегал, бегал без остановки, натыкался на прутья решетки, но бежал все дальше, по кругу, по кругу — должен же где-то быть выход! О чем он думал? О лесе, свободе, возлюбленном, норе с детенышами? Не знаю, но только мучительно было видеть, как металось благородное животное, а за клеткой стояли и глазели на него безучастные люди.

И спасибо, что я пришел, сказала она мне под конец. Легче, когда выговоришься.

Я подумал: надолго ли? На час, может быть. А потом опять все сначала.

Но лучше нам не видеться, сказала она, провожая меня до двери. Если я ей понадоблюсь, она напишет. А вообще она должна сама со всем справиться.

После этого я зашел, как было договорено, к доктору Хаугу.

Он сам мне открыл.

— Надо на время оставить ее в покое. — Вот все, что я мог ему сказать.

Он пригласил меня в комнату.

— До уюта еще, конечно, далеко! — сказал он. — Но я вот одолжил пока стулья, и стол, и вот еще диван…

Мне навстречу поднялась дама.

Как тесен иногда бывает мир! Дама, что встала мне навстречу, оказалась той самой особой, имя которой я забыл и которую называл в этих записях Идой.

Доктор представил нас друг другу:

— Фру Мария Челсберг…