Выбрать главу

— Вот черт! Ну и баба мне попалась! — сказал он однажды.

Потом я понял, что речь шла о той самой немолодой даме, но это было еще до того, как я ее увидел, и он не знал, что я ее увижу.

— Я обругал ее и сказал, что она паршивая потаскуха, а она в слезы. И снова заявляется. "Сделай меня своей потаскухой, — говорит. — Делай со мной все, что делаешь с потаскухами! Умоляю!" О! — И он поднял оба кулака к небу протестующе и бессильно. — О! Жизнь — это свинарник.

Это было ранней весной 1921 года — именно в ту весну он влюбился в одну девушку.

Иногда я думаю:

что, если б мы жили в ином мире, в иной стране, в иное время — в такой стране и в такое время, где то, что естественно, называют естественным, красивое называют красивым, безобразное — безобразным и старшие не стараются изо всех сил забыть, что такое юность.

Мысль невозможная.

Был у Ханса Берга приятель, тоже приезжий, из какого-то горного местечка. Вид у него был такой, словно он только что вышел из горных недр. Город не оставлял на нем отметин. Он словно сложен был из гранита и старой скрюченной горной сосны, обтесанной топором.

Я познакомился с ним, и он пришелся мне по душе. От него веяло свежестью, он был умен, и кроме того, когда я с ним общался, я ощущал себя немыслимо светским.

Однажды в воскресенье, к вечеру, мы встретились в нашем обычном кафе, все трое.

Ханс Берг всегда бывал по воскресеньям особенно угрюм и молчалив. На этот раз его друг тоже был необыкновенно мрачен и раздражителен. Из него просто слова вытянуть не удавалось. В конце концов удивился даже Ханс Берг, как ни был он погружен в свои собственные раздумья. Он сказал:

— Что с тобой, Белый? Скучаешь по горам? Мы прозвали его Белый. Имя его было Троан. И поведал нам Белый:

— Я переезжаю.

— Ну и что?

Пауза. И далее поведал нам Белый:

— Переезжаю из хорошей комнаты.

— Ну? Так что же?

— А въезжаю в плохую.

— Чего ж тогда переезжать?

И мы услышали всю историю. Дело было в прошлое воскресенье. Белому удивительно повезло с последней комнатой. И большая-то она была и уютная, хозяйка тоже была хорошая, проворная и предупредительная. Чистота поддерживалась необыкновенная; с самого начала хозяйка спросила, когда он будет приходить по вечерам, и каждый вечер готовила к его приходу горячий ужин. А иногда — не так уж редко — приносила ему в комнату кофе с булочками, хоть уговора про это не было. Никогда еще не снимал он жилья так удачно и никогда не просиживал он столько времени дома с тех пор, как приехал в город. Бывало, никуда не пойдет, нежится себе и слушает, как хозяйка напевает в соседней комнате.

И вот в прошлое воскресенье он отправился в свое кафе. А потом подумал: "Зачем это мне, раз дома куда уютнее?" И пошел домой.

Когда он пришел, хозяйка готовила, а все вокруг так и блестело. Вошла она к нему и спрашивает, пил ли он кофе. Кофе он пил. И она осталась в дверях, стоит и не знает, что бы еще сказать, и…

— И, — сказал Белый, — я тоже стою и не знаю, что бы такое сказать, ведь она всегда была такая добрая. А что сказать — не знаю. Стою и молчу. А что-то сказать надо. Ну и… я сказал, что переезжаю!

Как хохотал Ханс Берг! Он хохотал от подлинного, настоящего злорадства и оттого, что находил историю типичной и забавной, и опять-таки от злорадства. Он лопался от смеха, он колотил себя по ляжкам и хохотал так, что из глаз катились слезы. Пока вдруг не умолк и злобно, ненавистно глянул на Белого.

Превращение произошло мгновенно, и вдруг стало удивительно ясно, что творится с ним. Мне вспомнился чаплинский фильм — Чаплин сидит и от души хохочет, веселится нещадно, глядя на друга, которого только что хлопнула по голове полицейская дубинка. Он веселится и хохочет, хохочет и веселится, пока сам не получает точно так же дубинкой по голове.

На лице Ханса Берга, на этом лице, которое вдруг сделалось очень серьезным и злобно повернулось к Белому, было написано:

"Точно то же могло случиться со мной".

Он еще раз ненавистно глянул на Белого и кашлянул.

— Ну, хватит! — сказал он.

Как это может быть со всяким, кто занят своими переживаниями, Ханс Берг часто делался очень рассеян. Во время дружеской беседы он иногда так глубоко задумывался, что не слышал ни слова. Иногда пойдешь с ним погулять, и он оживленно болтает. А потом вдруг замолчит, и скоро ты выясняешь, что он не слышал ни одного слова из того, что ты говорил последние десять минут.

Как-то к вечеру он зашел ко мне. Вошел, отложил портфель (была весна 1921 года, и у него были уроки в гимназии), снял пальто, положил вместе со шляпой на спинку стула, а сам сел на стул. Так он сидел и не говорил ни слова.