А пока мы — студенты первого курса режиссерского факультета. На курсе — 14 человек, я — староста курса, избранный всеми с подачи Товстоногова. Гога сразу сообразил, что я из тех, кто его не подведет и при всех случаях будет прикрывать его пропуски, дисциплинарные просчеты, отсутствие показного прилежания. Просто его светлая голова всё легко усваивала, и это раздражало студентов соседнего курса. А он, этот курс, был особого рода — на нем готовили директоров «зрелищных предприятий» (от театров и дворцов культуры до изб-читален и цирков) и организаторов массовых представлений на площадях и стадионах. Это были люди взрослые, солидные, поработавшие в «глубинке» и туда собирающиеся уехать. Они учились упорно, к занятиям относились весьма ответственно, и, естественно, мы — молодые, воспринимающие науку театра, культуры, искусства (а предметов было много!) с большой легкостью, беззаботностью и успехом, не могли их не злить. Гогу редко видели в читальном зале за учебниками, он никогда не вел конспектов, а на лекциях предпочитал сидеть «на Камчатке» и играть в крестики-нолики со студенткой Анной Тарасовой, ныне также именитым и знаменитым профессором и режиссером детского театра. В профкоме и ректорате мне не раз приходилось защищать несознательных и недисциплинированных студентов, которых «пора гнать из института, если они не исправятся!». Прорабатывали и меня за то, что не мог навести порядок на курсе, который «всё ещё не понимает ответственности, которую на них возложили страна, народ, государство». Мне надо было оттянуть проработки до экзаменов, а там мои несознательные подопечные оказывались отличниками и блистали показателями в соцсоревнованиях с другим курсом, другим факультетом, другим институтом, районом, городом… Договоров соцсоревнований существовали сотни, и везде надо было выигрывать. Учебный процесс походил на спортплощадку или игорный дом с рулеткой… «Что наша жизнь? Игра!» — провозглашал я, наивно надеясь хоть этой фразой привлечь внимание моих однокашников к опере. Напрасно! Рассчитывать на общие интересы было наивно. Каждый учит себя так и тому, как требует его интеллект, способности и характер.
В то время в ГИТИСе пронесся ураган партийных и комсомольских чисток. Собирались ячейки, комитеты, комиссии. Выявляли «чуждый элемент», «оппортунистов», «приспособленцев». Хорошая наука была для нас с Гогой. Шли чистки, натягивались нервы, лились слезы, но нас это не затрагивало. Мы были в стороне, как и вся наша студенческая компания, не имевшая ни партийных, ни комсомольских, ни пионерских билетов. Занимайся себе Эсхилом или Вольтером, познавай законы орфоэпии, тренируй чувство ритма, учись гримировать лицо под персонажей Чехова, Рембрандта; смотри Рафаэля и Пикассо, научись отличать Пуссена от Врубеля… Сладкая свобода от «партийной принадлежности» была хорошо усвоена нами в те времена. И позже, будучи главными режиссерами театров, будучи людьми сверхответственными и обязательными, мы упорно охраняли себя от партбилетов и даже (признаюсь откровенно) частенько обменивались способами отстоять свою независимость. Удалось! В дальнейшей практике мы не столько ходили под чиновниками от коммунизма, сколько рассчитывали на их общественную поддержку и помощь. Было и то и другое — нам удавалось ловко это испросить! Наука!
В те времена в ГИТИСе с педагогами по специальности (режиссура, актерское мастерство и т. д.) было туго. Наш институт отпугивал мастеров своей официальностью и наукообразностью. Я скоро узнал, что и Станиславский, и Мейерхольд называли студентов ГИТИСа «головастиками». Они приходили в ужас, узнав, сколько общественно-политических предметов вбивали в наши распухшие головы. Учили всему, так как царствовала формула: «Режиссер должен знать всё!» Но до сих пор я не понял, для чего нам были нужны политэкономия, экономполитика, знание того, кто что сказал на таком-то съезде партии…