Так, в спектаклях и тревогах, мы учились, рассчитывая на доброту и мудрость наших учителей. Они были и добры и мудры. Мы это знали. Мы их почитали, мы старались разгадать и сохранить их загадки и по возможности развить. Не всегда и не всем это удавалось.
Мы спорили, ругались, сомневались, учились… ГИТИС сотрясался от споров, и мы не представляли себе, что кто-то где-то может поставить точку, произнеся истину в «последней инстанции». Поэтому разные постановления высших органов по отдельным областям культуры принимались нами скептически и с большой долей иронии. Газеты и журналы могли сколько угодно ругать «Гамлета», поставленного Н. Акимовым в Вахтанговском театре. А мы восхищались гениальным пробегом короля Клавдия (Рубена Симонова) в белом костюме, в развевающемся кровавом плаще, по блестящей черной лестнице. Это был образ, вызывающий бурю оваций. Студенческая независимость от принятых норм, указаний, догм была крепкой.
Как мы могли осуждать режиссуру Акимова, когда видели сцену «на охоте», где и Орочко, и Симонов блестяще играли, мизансценируя сидя на лошадях. В том же театре в том же году Щукин играл свою знаменитую роль Егора Булычова, и там же поставили романтико-иронический спектакль «Интервенция».
Эти годы были счастливы не только тем, что мне дарил студенческий мир. Хорошо было и дома. Родителям пришлось сменить квартиру: из многолетнего насиженного Дорогомиловского гнезда всю нашу семью переселили в две большие комнаты в бывшем особняке на Большой Молчановке. Я жил в отгороженном книжным шкафом углу одной из комнат. Как я умилился, когда много позже увидел кровать, на которой спал К. С. Станиславский, — она тоже была отгорожена книжным шкафом! Россия!
Взрослая сестра Ксения ютилась в другом конце комнаты, скрываясь за обеденным столом, оставшимся от прежнего гарнитура столовой. Гарнитур пришлось продать, а стол сохранили как воспоминание мамы о прошлой жизни. Младшая сестра жила в комнате с родителями. Емкое, революционное слово «уплотнение» заменило простое и необъяснимое по своему политическому смыслу явление — теснота. Почему мой отец должен жить с повзрослевшими детьми в тесноте? Почему он должен жить хуже? Он стал хуже работать? Он стал менее нужен? Напротив, в то время он был ведущим педагогом в учебном заведении с гордым названием «рабочий факультет». Там учились ответственные чины. Отца даже возили на консультации по русскому языку в Кремль, и там он настойчиво убеждал самых высоких особ произносить не «выбора́», как было принято руководством, а «выборы». И убедил! Но от этого в родительском быту ничего не улучшилось. На заработанные деньги сложили небольшую печку — в доме не было центрального отопления. Осенью заготовляли дрова, зимой кололи, топили, мерзли. Отец умер от чахотки без претензий к кому-нибудь. Что мог ожидать учитель русского языка? Достаточно и той маленькой радости, которую ему доставил Вождь Народов, произнося на очередном митинге русское слово орфографически грамотно и с верным ударением.
На стенке уплотненной квартиры всё еще висел потемневший от времени и копоти портрет Антона Павловича Чехова. Родители всем были довольны и не бунтовали даже в разговорах. Правда, однажды отцу позвонили из Кремля и предложили билет на премьеру оперы «Золотой петушок» в театре Станиславского. Отец, естественно, отдал билет мне, и я был отвезен в театр на правительственном «кадиллаке». Прошло время, многое стало гарниром жизни — неважными, незначительными, так сказать, прилагаемыми обстоятельствами. Но этот спектакль я запомнил. И в воспоминаниях он связан не с Кремлем, а с учебой в ГИТИСе, с жизнью моих скромных и честных родителей — законопослушных русских интеллигентов.
Итак, мы жили в коммунальной квартире. Кроме нас в ней обитало девять семейств, а всего было более тридцати человек. На кухне — десять примусов и керосинок; коридор заставлен шкафами, старой мебелью, табуретками с посудой, тазами; ванная комната по назначению не работает — в ней живут. О горячей воде просто забыли — её никто и никогда не ждал. Один кран с холодной водой в коридоре. Около него — очередь желающих умыться, с мыльницами в руках, полотенцами через плечо. И при этом не было никаких скандалов, грубых слов, недовольства: все терпеливы и благожелательны. Ни одна дверь не запиралась, за любой дверью вам могли дать щепотку соли, картофелину, таблетку аспирина, одарить простым добрым словом. Удивительное по доброте, тактичности и вниманию отношение всех жильцов друг к другу! Обменивались новостями, обменивались (без торговли!) дефицитными продуктами, выстоянными в очередях. Такой же мир был и на улице. Диван за шкафом, на котором я спал, от улицы отделяла всего одна дверь, да и та стеклянная. О кражах, бандитизме, скандалах, убийствах не могло быть и речи. Жили бедно, но с добрым друг к другу чувством — тогда ещё никто не произнёс злобно-коварного, губительного для русского человека слова «рынок». Это слово было почти ругательным! Оно подразумевало обман и непременную личную наживу за счет других. А для бедных людей нашей коммуналки такое поведение было чуждым, стыдным, порочным.