«Для этого тебе нужен свой театр», — сказала мне Судьба и перевела стрелки на другой маршрут, к другой станции. Это была станция без блестящей люстры и золотых лож, а было подвальное помещение в поселке Сокол, что на окраине Москвы, где самой большой для меня радостью были сообщения о том, что опять стоящая за билетами очередь сломала дверь и выдавила стекло в кассе, где продавались билеты на очередной спектакль.
Оставив Большой театр, я сохранил в своем сердце благодарность к нему. И не только за науку, практику, вкус, большое количество почетных званий и наград, но и за личное благополучие, счастье, душевные ориентиры в жизни, поддержку в надвигающейся старости. Судьбе было угодно направить меня по другому маршруту и в личной жизни. Стрелки она переводила разумно, без трюков, не допуская возможного в таких случаях крушения.
Меня меньше всего можно представить в качестве любовника, ловеласа и даже самого «задрипанного из задрипанных» донжуанов. Если я и мог понравиться женщинам, то только на репетиции. Но репетиция кончалась, все расходились, и я одиноко брел к себе домой. Крайне редки бывали случаи, когда какая-нибудь женщина проявляла ко мне энергичный интерес. Да и то сам я был неловким, нелюбопытным и совсем непоследовательным в логике чувств и действий влюбленного человека. В этом вопросе судьба презрительно отвернулась от меня. В ее «отделе кадров» мое имя не значилось. Что-то было во мне от Подколесина (откуда это узнал Николай Васильевич Гоголь?). Иногда, очень редко серые облачка расходились и на мгновение иронично проглядывал тонкий лучик любовных похождений. Думаю, что эти мгновения давала мне судьба для поддержания моей фантазии.
Однажды в репетиционном помещении филиала Большого театра я не мог не обратить внимания на очень молодую, очень красивую, очень элегантную и уже очень знаменитую артистку, беззаботно порхающую по комнате. Я точно осознавал, что не будь меня в комнате, эта «чаровница» не была бы столь энергичной и привлекательной. Мне очень нравилась ее короткая юбка. Пожилая собеседница поддерживала легкую, непринужденную болтовню — род одиночного флирта, ведь я молчал, разинув рот. Во всяком случае, я почувствовал, что «раскололся», хотя знал, что к владелице клетчатой юбочки уже внимательны два самых знаменитых тенора Большого театра. Впрочем, пока один из них философствовал и записывал с ней на пластинку оперы, другой… женился на ней.
Это пролог наших взаимоотношений — очень эффектный и незабываемый. Далее все было спокойнее и, как потом оказалось, серьезнее. Однажды я почувствовал, как над моим будущим спектаклем («Аида») появились тучки недоверия, опасения, неуверенности. По театру поползли слухи о грядущей неудаче. Эти слухи были убедительны, ибо перед тем была опера «Дружба», посеявшая ко мне недоверие. Но на своей репетиции я вдруг встретил клетчатую юбочку, которая, проходя, шепнула мне что-то вроде того: «Не слушайте никого, спектакль будет замечательный!» В этом я усмотрел ее доброту ко мне и заботу обо мне.
Я знал, что в ЦК партии есть письмо, предупреждающее органы, что Покровский вновь совершает идеологическую ошибку, «защищая и восхваляя в „Аиде“ предателя Родины» (видимо, имелся в виду Радамес!). На этот «сигнал» я ответил политически точно (не зря нас учили этому в ГИТИСе): «Радамес не предатель Родины, а помощник повстанцев, поднявших восстание против фараона — власти рабовладельцев». Авторы «телеги» в ЦК были посрамлены. Но слушки, кочующие по гримировальным уборным Большого театра, — это много хуже, это подтачивает доверие. Вовремя оказанная поддержка означала не только дружбу и товарищество, но и заинтересованность, заботу, а это уже первые ступени к любви. Это было для меня более чем ново и более чем заманчиво.