ШНИТКЕ, РЕАЛИЗМ, СОВРЕМЕННОСТЬ
Полезные для жизни воспоминания, т. е. те, которые позволяют сделать вывод, что-то помогают понять, приходят к нам тогда, когда что-то случается, что-то ударит по голове, кольнет в сердце. Смерть долго и тяжело болевшего композитора Альфреда Шнитке вдруг сразу у всех у нас вызвала смелое определение: «Гений!» Да, но ведь этот деликатный, скорее скромный, чем смелый и решительный человек был нашим хорошим знакомым, близким соратником по искусству. Уход Шнитке из жизни заставил подумать о себе, о своем отношении к его творчеству. Роль Шнитке в истории музыки — предмет обсуждения и оценки специалистов-музыкантов высшей лиги. Они — мои друзья, и я им верю. Но каково мое место в компании «великих»? Как оценить свои обязанности, возможности, права «среднего профессионала»?
Когда-то в Амстердаме мне пришлось впервые услышать оперу Шнитке «Жизнь с идиотом». Светлая сторона в моей жизни — но и она требует переосмысления с учетом прошедшего времени. Меня окружала компания знаменитых в то время имен — имен, окруженных ореолом новаторства: Шнитке, Ростропович, Кабаков, Ерофеев. Среди них я мог бы почувствовать себя пигмеем, если бы они не были умными людьми или… если бы я не обязан был работать в должности режиссера, т. е. управляющего, объединяющего, отвечающего за все лица. Это — психология профессии. Я должен был знать, что именно ко мне пришли авторы оперы с просьбой поставить их творение на сцене, видимо, с подачи знаменитого Ростроповича. И со мной советовался известный на Западе художник Кабаков, на меня возлагали надежды руководители Амстердамского театра, меня спрашивали и меня слушали внимательно незнакомые ранее мне артисты, приглашенные со всего света. Но я же не дурак, чтобы чувствовать себя превыше их всех! Шнитке был ко мне внимателен, в общении со мною тих, даже застенчив. Но я-то, при всем чувстве ответственности за дело и естественном режиссерском диктаторстве, чуть-чуть робел. Мы держали друг друга за руки, вместе обедали, шутили, но моя робость не проходила. «Они все — великие, я же — пигмей», — думал я, и… хвалю себя за это чувство реальности. Словно судьба подсказывает мне, что только в качестве «пигмея» я способен быть рядом с «великими». И это не фальшивое самоуничижение, а здравомыслие, определяющее реальность. Я нужен им, и каждый из них зависит от меня — это реальность, рожденная моим служением им. Замысловато? Но это — жизнь, ее правда.
И вот схватил меня за руку Альфред и умоляюще глядя на меня, шепотом на ухо попросил заменить эти «кошмарные картины» в декоре Кабакова, которого он сам же просил пригласить художником спектакля. «Это какой-то дурацкий модернизм, — шептал он мне, — я не понимаю!» Я был согласен с Альфредом и вечером в кафе, поедая мороженое, я тихонько заговорил с Кабаковым (самим Кабаковым!) о «картинках». Милейший Кабаков, умница и талант, пытался оправдаться: «Меня путает эта сверхмодерновая музыка, я стараюсь ее выразить, быть ей адекватным, а получается чушь какая-то!» На другой день вместо «картинок», талантливых и модерновых, я временно поставил просто стул, но у композитора загорелись от счастья глаза. «Так гораздо лучше!» — сказал он мне с благодарностью и заискивающе добавил: «Но на него, наверно, кто-то сядет?» На стул никто не сел, но на репетиции кто-то положил на него шляпу. «Замечательно! — шептал мне на ухо Альфред. — Просто замечательно!» А в антракте меня спросил художник: «А куда же нам теперь деть этот стул со шляпой?» В результате стул остался и на премьере. Все счастливо успокоились, только один из работников театра сказал мне: «Жаль тех кабаковских фресок, которые Вы сняли!» Но фрески висели, только на другом месте. А в моих мозгах — мозгах пигмея-режиссера зафиксировалось: новатору-модернисту понравился обыкновенный стул на сцене, и ему хотелось, чтобы хоть кто-нибудь на него сел, естественно, взяв в руки шляпу. Но ему были совершенно безразличны искусственные современные изыски.
Что же важно для них в театре? Что они хотят, эти очень талантливые, может быть и более чем талантливые «модернисты»? Что они ждут от пигмея театра — режиссера? И вновь вспоминаю я К. С. Станиславского, его завет — жизни человеческого духа. Я содрогаюсь от новой атаки на меня устаревшего консерватизма и реализма, но…