Вряд ли Ростропович помнит, как в одном из его домов на берегу Женевского озера на мои прогнозы о постановке оперы Ребикова «Дворянское гнездо» он восторженно вспомнил, как ребенком играл на рояле страницу из клавира оперы. Он так восторженно об этом вспомнил, что вызвал у меня уверенность поставить эту очень оригинальную в музыкальном отношении музыкальную драму с музыкой. А можно ли забыть Валентину Васильевну Викторову — мою первую «Кармен» в Горьковском театре, которая перед смертью позвонила мне домой, чтобы попрощаться со мной.
Не забыть, как меня с сестрой сажали в комнату с коричневыми стенами, когда в 1918 году юнкера били из пушек по Красной Пресне, не забыть, как отец обматывал ноги газетой для тепла, идя в Колонный зал Дома союзов проститься с Лениным. Это было в 1924 году. Мой отец никогда не был коммунистом. Я стоял с нянькой на Дорогомиловском мосту, когда в течение трех минут гудели все трубы фабрик и заводов, и все в городах замерло, остановилось. А моя нянька молилась за «новопреставленного Владимира» и просила Бога простить его за гонение на религию. Няня усердно крестилась, а я постигал свою родину, Россию и влюблялся в нее.
Иногда мне стыдно за то, что я сделал или за то, что не сделал. Помню, Мейерхольд на ходу в коридоре, ткнув в меня палец, быстро спросил: «Кто Герман, игрок или любовник?» «Игрок», — ответил сразу я, желая угодить мастеру, хотя в то время и знал «Пиковую даму» Чайковского довольно хорошо, но струсил, побоялся спорить и даже противоречить концепции мастера, который замыслил тогда постановку оперы «Пиковая дама» в Ленинграде. Но не тверд я был тогда в анализе музыкальной драматургии и струсил, не смея защитить Чайковского от концепции Пушкина, в которую тогда был влюблен Мейерхольд.
Все переплетается в воспоминаниях. Строгая, логичная лента жизни превращается в клок, который трудно распутать. Но в центре клубка — семья, родители, сестры, старый дом, старая квартира, дедушка, бабушка. Издали все кажется таким теплым и уютным! Дорогим же сердцу становится тогда, когда все это теряешь.
Роптать глупо — судьба ко мне милостива. Это особенно четко видишь, когда прокручиваешь ленту воспоминаний, которые учат снова и снова главному, неукоснительному. Судьба — движение человека в жизни, согласно требованиям жизни, законам честности и традициям. Как наивен тот, кто пренебрежет традицией! Он подобен тому, кто отказывается от слитка золота, передаваемого ему, предпочитая камень, булыжник.
В вихре воспоминаний проносятся студенческие годы. На плохих любительских снимках — знакомые лица, и я без запинки называю их имена и фамилии. Среди близких имен — веселый затейник, талантливый театральный выдумщик Борис Ниренбург — мой первый друг. А вот его жена — Вера Третьякова, которая вместе с Аней Некрасовой закончила театральную школу Большого театра. Но судьба не дала им танцевать — они стали режиссерами. Режиссерами… и нашими с Борисом женами. Все произошло по студенчески быстро и обдумано, благоразумно. Анна Алексеевна Некрасова — моя первая жена, мать моих двоих детей, известный и ныне почитаемый режиссер Детского театра. Она и профессор, она и народная артистка. Рядом с нею мой взрослый сын — пианист, концертмейстер Московской консерватории, и дочь, которая уже давно и профессор, и народная артистка, начавшая творческую жизнь в знаменитом «Современнике».
С институтской фотографии смотрит на меня и Гога Товстоногов, заботы и карьера которого всегда были у меня на глазах, а его творческие размышления и принципы были столь сходны с моими, что, не смотря на редкость встреч, мы не разлучались никогда. Его уже нет в живых, но для меня он не умер. Я общаюсь с ним регулярно, на то и дан мне Богом дар воображения. На то и дан был Богом Гоге разум и чутье искусства театра, чтобы оно жило во веки веков.
Все проносится мимо, и все остается, и заставляет делать то, для чего родился — репетировать и репетировать, то есть жить. Мне иногда кажется, что на моей репетиции происходит рождение новых жизней. Хочется думать, что это новое и есть «жизнь человеческого духа», то есть служение идеалам Станиславского. Если бы это было действительно так!
И снова воспоминания цепляются одно за другое. Длинная череда обрывочных, не связанных друг с другом сюжетов, тем, эпизодов. Вдруг вспоминается длинный, многочасовой разговор с Улановой. Галина Сергеевна увлеченно анализировала движения рук, плечей, всей фигуры девушки Жизели, когда она осторожно, тайно от матери открывает дверь своего домика, идя на свидание к любимому юноше. Уланова подробно рассказывала мне, как все меняется, если она не боится матери, если она не любит, а презирает или ненавидит Альберта (так, кажется, зовут героя балета «Жизель»). Как меняется вся конструкция, все взаимодействие частей тела при смене обстоятельств и сценической задачи героини. Для меня это все было новым, и я улавливал тесные связи этого анализа с тем, что читал у Шаляпина, что знал, изучая систему Станиславского. Обнаруживается много общего в сути, хотя средства выражения образа в предполагаемых обстоятельствах совсем разные (хореография, пение, движение драматического актера). Но, видимо, закон у театра один, и он незыблем. Я уговаривал Галину Сергеевну все это записать, но она отказывалась: «Не умею я это все излагать на бумаге!» И увлеченно продолжала рассказывать мне свои наблюдения, раскрывать тайны своей профессии. Увы, тайны искусства так и остаются тайнами. Галина Сергеевна обещала позвонить мне на другой день («ой, как надолго мы заняли свои телефоны!»), но беседа так и осталась неоконченной. Такова жизнь!