И вдруг совсем другое. Минск 1943 года. Столица Белоруссии только что освобождена от фашистов. На улицы Минска торжественно вошли отряды белорусских партизан. Все радовались тому, что впереди одного отряда шел гордый козел. Он всю войну пробыл с этим отрядом в лесу и превратился в легенду. А я в то время в Минском доме офицера готовил премьеру — оперу композитора Тикоцкого «Алеся» о партизанском движении. Декорации написал Сергей Николаев, ученик Константина Коровина. Но где взять костюмы? Не шить же костюмы партизан, если более половины артистов были в партизанах! Что могло быть более убедительным и реалистичным, как играть на сцене партизан в костюмах, в которых еще недавно артисты партизанили в лесах Полесья? Я ликовал! Торжество реализма, подлинная правда! Но пришел на репетицию руководитель партизанского движения Белоруссии Пономаренко и вдруг сказал: «Не хорошо, что все женщины в сапогах, не красиво!» «Да, — говорю я, — но ведь это те сапоги, в которых они действительно партизанили!» И тут политический руководитель очень вежливо преподносит мне очень важный урок эстетики. «Одно дело, когда эти женщины в партизанских отрядах воюют, и другое дело — когда они на оперной сцене. Это же опера, в ней не хочется видеть женщин в тяжелых сапожищах. Все-таки — музыка, пение, искусство! И лес не настоящий, не подлинный, затопленный грязными болотами, а торжественно-красивый». Я часто в своей практике вспоминал этот случай…
КОНЕЦ МАРШРУТА
Настает время, и Судьба напоминает, что путь, ею приготовленный для меня, подходит к концу. Это конец моего жизненного маршрута. И я уже не смотрю вперед, любуясь проложенными для моего локомотива рельсами. Теперь я все больше смотрю в сторону, в окно, где проносятся мимо воспоминания, проносятся и навсегда пропадают вдали, в той стране, где мне никогда уже не бывать. До конечной станции путь становится все короче и короче, впереди все стабильно и определенно ясно. Далекий объект определен, и я к нему неумолимо приближаюсь. Боковые объекты проносятся быстро, они мелькают или смешиваются в единую сплошную одноцветную, размытую линию. Их много, каждый из них дорог и по-своему прекрасен, с каждым жалко расставаться. Из сплошной линии выделяются отдельные, далекие, разные.
То вспоминается величественная фигура Станиславского, его безукоризненно белый крахмальный воротник и… глаза, глаза, почему-то смотрящие на меня, неизвестного ему студентика, с добротой и гордостью. Почему с гордостью, неужели ему что-то подсказало, что перед ним будущий честный, трудолюбивый и влюбленный в свою профессию служитель театра? Верный, честный, влюбленный и покорный. Неужели он догадался, что я буду противником скверны, называемой невеждами новаторством? Он крепко жмет мне руку, похлопывает по ней по-дружески, отечески. Он — мне. Он — великий реформатор и патриарх Театра, я — юноша, которому только исполнился 21 год, студент театрального института, где почему-то учат политэкономию и не знают Библию.
А вот промелькнуло лицо Святослава Рихтера. Он пришел ко мне в Камерный театр посоветоваться о постановке оперы Бриттена. И я сразу увидел в великом пианисте режиссера Божьей милостью и рассказал ему все секреты профессии. А потом он у меня дома, готовясь к репетиции, показывал мне предполагаемые актерские эпизоды, а я жалел, что он пианист, а не актер, так убедительны были его показы. А потом он сыграл мне музыку, не ту, что выучил, а ту, что услышал где-то… Я понял, что для таких, как Рихтер, нет преград в искусстве.