Запах творожной запеканки, сэр. Некий омфалос всех дурных запахов, какие только можно себе представить. Их общий знаменатель, если угодно. Сосредоточие скверны и, как мы установили выше, вопиющей некомпетентности.
Можно было бы попытаться запить ее кофе или зажевать хлебом, но из прошлого опыта Мозес хорошо знал, что это ни в коем случае не поможет. Как не поможет ни жалоба, ни даже скоропостижное бегство. Потому что в любом случае ты унесешь этот запах в своих волосах, на коже и в складках одежды. А потом удивляться, что он преследует тебя наяву и в сновидениях, навевая ненужные воспоминания о том, как ты чуть было ни пострадал от нашего местного Левиафана, – от этой Мясной Мелочи, у которой поднялась рука на такого, в общем-то, временами безобидного Мозеса, – уж не знаю, была ли на это Божья воля или случившееся случилось, так сказать, случайно, будучи само по себе столь несущественным, что не входило ни в какие божественные планы или, скорее, входило в отсутствие этих самых планов. Если, конечно, так можно выразиться об области божественного… В конце концов, кто это может в точности знать, сэр? Покажите мне пальцем на такого человека, и я буду смотреть ему в рот до конца своих дней.
Похоже, ты опять намекаешь, Мозес, что на свете существуют такие области, где Божественное провидение молчит?
Как камень, сэр.
Молчит, как камень.
Не хуже какого-нибудь там гранита или базальта, чья неразговорчивость давно уже вошла в пословицу.
И хоть при этом я знаю множество божественных мест, где вдруг кончается все человеческое и обнаруживается нечто, ему, на первый взгляд, противоположное, – множество мест, похожих в некотором смысле на оазисы, которые вдруг совершенно неожиданно возникают перед тобой, когда ты их меньше всего ждешь. Подобно тому, как выскакивали они когда-то перед Моисеем, который время от времени натыкался на эти священные рощицы, холмики или камни, где следовало снять обувь и говорить уважительно и вполголоса, помня о различии между тобой и Тем, Кто говорил тебе с неба, или из горящего куста. Однако при этом все эти места оставались, так сказать, сами по себе, никак не желая связываться друг с другом, подобно тому, как связываются в единое целое параграфы в воинском Уставе или элементы в таблице Менделеева. А значит, в промежутках между ними как раз и было то самое пространство, где Провидение молчало, а Милосердие и Сострадание не давали о себе знать – то есть пространство, где помещался весь обозримый и известный нам из книг мир, который более всего на свете желал быть единым и даже, кажется, был им, изо всех сил цепляясь за свое единство. На это, в частности, указывал еще и тот факт, что если в этом мире что-то и знали о Небесном, то только потому, что оно всегда представлялось естественным и необходимым условием единства земного. Хотя в последнее время это вызывало у Мозеса большие сомнения.
Ибо – сказал бы он, если бы кто-нибудь вдруг позвал его, чтобы он высказал по этому поводу свое мнение, – ибо – сказал бы он, делая серьезное лицо и призывая слушателей отдать самим себе отчет в том, что им, наконец, выпало узнать нечто любопытное, – ибо, хотя топография Божественного Присутствия и Отсутствия известна нам сегодня, пожалуй, чуть-чуть лучше, чем она представлялась во времена Моисея, все же кой-какие известные нам наброски, кой-какой абрис, кой-какие весьма и весьма примерно очерченные задним числом пространства, которые – будь они нанесены на бумагу – все равно представляли бы собой только отдельно и бессистемно рассыпанные точки, кружочки, замысловатые черточки, не дающие никакого представления о целостной картины, а только о самостоятельных топосах, требующих всегда живого человеческого присутствия, из чего следовало, что о каком бы то ни было единстве лучше забыть. А помнить только о тех, явно не имеющих отношения к нашему богооставленному миру, местах-оазисах, среди которых можно было при желании различить места Божественной Глухоты или Божественной Нерасторопности, места Божественного Высокомерия, Божественного Зубоскальства или Божественного Смеха, и далее – места Божественного Утешения, Божественной Помощи, Божественного Понимания или Божественной Игры, и прочие, часто друг другу противоречащие или друг друга отрицающие места. Разумеется, не последнее место занимали и места Божественного Молчания, среди которых, в свою очередь, можно было обнаружить вызывающе молчавшее в ту самую пятницу, когда Левиафан уже облизывался, предвкушая вкус его крови, а Небеса дремотно молчали. Ведь что им, собственно, было за дело до какого-то там Мозеса, оказавшегося совершенно против собственной воли почти на краю гибели – от чего, конечно, ему было ничуть не слаще?