Билетики приготовим», не поставил все на свои места. Страшный Суд, вот что это такое было. Страшный Суд, Мозес, и ничего более. Он и сам поднял было голову и даже чуть наклонился в сторону, желая получше рассмотреть происходящее, но сразу же вслед за этим поспешно вернулся в прежнее положение, сжался за спинами вокруг стоящих, почувствовав тревожный озноб и желание спрятаться, раствориться, очутиться за тысячу миль отсюда, как это было когда-то в школе, когда учитель надевал очки и раскрывал классный журнал. – Беги, Мозес, беги. – Потому что там, в красном сиянии, еще отгороженный от тебя спрессованной толпой и отсюда пока еще не отчетливо видный, двигался кто-то, с кем ты хотел бы встретиться меньше всего, – с этим раскинувшим над головами пассажиров даже не черные, а какие-то бездонные крылья, чье бледное сияние могло заворожить кого угодно, в особенности, если зазевавшись забыться и, не отрывая глаз, смотреть и смотреть, медленно погружаясь в эту клубящуюся пучину, в глубине которой вдруг начинали медленно проступать звезды – стоило только приглядеться, как было уже не отвести глаз – серебряные, изумрудные, бирюзовые и золотые – вот загорелся Млечный путь и вспыхнула Утренняя звезда, сплелись, цепляясь друг за друга, незнакомые созвездия, закручиваясь спиралями, поплыли во мраке ракушки Галактик, мерцая, разгорались и гасли жемчужные облака пыли, – крылья, с головой выдававшие Князя Тьмы, самого Великого Контролера, который медленно протискивался сквозь толпу, досадливо хмуря лоб и сверкая из-под капюшона белками глаз, – протискивался, распространяя вокруг себя красное сияние, время от времени останавливаясь и не забывая напомнить о себе, настойчиво и серьезно. «Билетики, попрошу билетики», – говорил он, не опасаясь, что его не услышат или не поймут, потому что его превосходная дикция не оставляла никаких лазеек даже для глухих, она настигала, не оставляя возможности ни возразить, ни спрятаться, так что каждый, кто слышал эти слова, вдруг начинал понимать, что лучше человеку быть брошенным в море с привязанным к шее жерновом, чем оказаться без проездного билетика в этом вечернем автобусе, в ожидании плывущих в твою сторону траурных, раскрытых над головой, крыльев, ненавязчиво напоминающих тебе, что пришло время Страшного Суда, о чем свидетельствовал, в первую очередь, этот лучший в мире Контролер, мимо которого не сумело бы проскользнуть даже спешащее в Шеол Божье дыхание. Похоже, ему даже не было нужды ничего проверять, потому что он заранее знал имена всех, у кого не было в кармане спасительного билетика, как знал, конечно, и все их заранее приготовленные увертки и отговорки, вроде отсутствия денег, рассеянности или срочной необходимости посетить заболевшего отца, – существенным было лишь это отсутствие билета, за которое полагалось немедля отправиться туда, во тьму внешнюю, за дверцы автобуса, где стоял плач и скрежет зубовный, и уж во всяком случае, где не было никакой надежды, как об этом убедительно свидетельствовали святые всех рангов и конфессий. – Никакой надежды, сэр. Вот ведь должно быть, местечко. – Пожалуй, в этом отсутствии надежды было даже что-то смешное, – во всяком случае, Мозес почувствовал вдруг легкое щекотание в горле, – некое предвестие смеха, впрочем, вполне понятное, потому что, в конце концов, это отсутствие навсегда освобождало нас от всяких страхов и торопило смех, который всегда приходил, чтобы посмеяться над этими потерявшими свою силу страхами, – этот непристойный смех, впрочем, больше похожий на зубовный скрежет, – к тому же, он не имел ни имени, ни пристанища, потому что куда бы он, в самом деле, мог теперь пойти после того, как надежды не стало? – Даже сквозь сон Мозес, кажется, немного огорчился тому, что такая ахинея находит себе место в его голове. Она была похожа на заплесневевший бутерброд, случайно обнаруженный в дальнем углу холодильника. На чай, который простоял на подоконнике три дня. Было бы намного лучше, если бы ему приснился сегодня Большой Филармонический оркестр, как это однажды случилось с Иезекиилем, который благодаря этому всю ночь слушал свою любимую увертюру к Тангейзеру, не опасаясь, что соседи перестанут с ним здороваться или проткнут у его велосипеда шины. Впрочем, сон еще продолжался. Уже на последнем выдохе, уже на излете, он заставил Мозеса похолодеть и судорожно сунуть в карман руку – и все это, разумеется, только затем, чтобы продемонстрировать царящую там девственную пустоту. Еще один карман, вывернутый наизнанку, наводил на подозрение, которое вот-вот должно было стать уверенностью. «