Билетики, билетики, попрошу», – раздавалось совсем близко. Красное сияние плыло уже почти над его головой. Если бы не разваливающийся сон, который походил теперь на тлеющий в разных местах лист бумаги, то он, наверное, попытался бы спрятаться за чужими спинами или, скорее всего, просто заорал бы во всю силу легких, призывая вернуться плотную, устойчивую и безопасную явь. Но сон и без того истлевал прямо на глазах, – явь, словно червь, изгрызла его плоть и теперь проступала за тлеющими прорехами, уже вполне внятно давая понять, что там, за дверями автобуса нет ровным счетом ничего, потому что не могло же, в самом деле, существовать еще что-то, помимо этой разъедающей сон яви, что было одновременно и смешно и, вместе с тем, неуютно и тревожно, потому что куда, в самом деле, было спешить тогда этому автобусу и всем тем, кто в нем ехал, если за его окнами не было ровным счетом ничего, кроме подступившей тьмы, лишенной каких бы то ни было признаков жизни? – Конечно, в первую очередь следовало бы задать этот вопрос тому, кто был уже совсем рядом, ах, если бы он только не был так заносчив, так упрям и так уверен в своей правоте, этот Великий Кондуктор, угрюмо взирающий на мир через призму божественных инструкций и циркуляров. Начальник всякого порядка. Великий и угрюмый Самаэль, сэр. Он всегда выглядит таким серьезным, что мне его иногда становится жалко. Сколько я его помню, он ни разу даже не улыбнулся. Щипчики в его руках, впрочем, все еще весело щелкали, пробивая очередной билет, но вздымающиеся над головой крылья уже побелели и стали похожи на слепленные на скорую руку старые театральные декорации из папье-маше. С них сыпались обрывки газет и бумажная пыль – некое подобие небесной перхоти, которая ложилась на волосы пассажиров и капюшон Великого Кондуктора, кружилась в воздухе, засыпая всех этих сидящих, стоящих, дремлющих и бодрствующих, которые уже сами походили на плохо одетые манекены, какими они, впрочем, и были, о чем свидетельствовали их нелепо вывернутые руки и шеи, так что было не совсем понятно – у кого, собственно, предписывали небесные инструкции требовать билеты, ведь не у манекенов же, в самом деле; но ответить на это уже не было ни времени, ни желания, потому что прорехи приближающейся яви, как сыпь пошли по всему пространству сна, где больше, где меньше, одна из них погасила красное сиянье, а другая разъела одно крыло и теперь медленно съедала пространство над головой и часть плеча, так что не оставалось никаких сомнений, что Князь тьмы уходит в небытие – это было совсем не так красиво, как могло показаться и, скорее, походило на плавящуюся кинопленку, на которой деформированное изображение не чувствует ни страдания, ни страха, ничего из того, что делает нас людьми. Впрочем, прежде чем исчезнуть совсем, он успел посмотреть на Мозеса, давая тому возможность отметить, что глаза уходящего полны невыносимой боли и еще более невыносимого высокомерия, – подлинность того и другого удостоверялась их неразрывным соседством. – Похоже, он даже хотел что-то сказать ему напоследок, – что-нибудь, разумеется, подобающее месту и случаю, например «До следующего раза, дурачок» или «Билетики ведь не дураки придумали, Мозес», или же «А ты держался молодцом, Мозес», однако вместо этого его рот открылся и произнес то, что произносил всегда, а именно – «Билетики, попрошу билетики», и как будто даже протянул перед собой руку – хотя эти слова уже не имели никакого смысла, потому что прежде, чем он открыл рот, они уже осыпались, закружились вместе с бумажной пылью, разлетелись, подхваченные ветром, – Мозес все-таки машинально сунул руку в карман, чтобы напоследок нащупать там какой-то клочок бумажки, – словно некто подал ему в последнее мгновенье руку помощи или подсказал вдруг правильное решение, от которого зависела вся жизнь. Впрочем, была ли эта бумажка действительно билетом, об этом можно было теперь только догадываться.