Лицо Арьи вдруг исказилось. Газета, которую он держал, полетела в сторону.
– Господи, Шломо! – он широко открыл глаза и, не мигая, посмотрел на Шломо, будто собирался испепелить его взглядом. – Иногда мне кажется, что ты живешь в каком-то выдуманном мире, который не имеет ничего общего с реальностью… Да ты хоть заметил, что она беременна, твоя Рахель?
– Что?– спросил Шломо, еще не понимая услышанного. – Что ты сказал?
– Я сказал, что сомневаюсь, что ты заметил, что твоя жена с некоторых пор находится в положении, – повторил Арья, понижая голос. – Ну, конечно, ты ничего не заметил! Тебе ведь было не до этого, верно?
– Это она тебе сказала?
– Совершенно не обязательно что-нибудь говорить, – ответил Арья. – Достаточно быть немного внимательней и думать не только о себе. В конце концов, это все-таки твоя жена, если я ни ошибаюсь.
Ветер зашелестел лежавшей на ступеньках газетой.
– Черт бы тебя подрал вместе с твоими нравоучениями, – сказал, наконец, Шломо. Потом он поднялся на одну ступеньку и протянул Арье руку, помогая ему подняться. – Пойдем.
– Куда? – спросил тот, поднимаясь вслед за Шломо.
Не отвечая, Шломо потащил его по галерее к комнате Рахель. Остановившись возле двери, постучал.
– Какого черта? – спросил вполголоса Арья.
Голос Рахель пригласил их заходить.
– А я как раз собиралась позвать вас на чай, – она поднялась им навстречу из-за заваленного бумагами и книгами стола и улыбнулась.
– Я бы хотел попросить тебя об одном одолжении, – сказал Шломо без всякого предисловия. – Это важно.
Он увидел вдруг, как она побледнела. Улыбка медленно сошла с ее лица. Потом она опустилась на край дивана.
– Я хочу, чтобы ты запомнила одну важную вещь, – сказал Шломо, по-прежнему держа в своей руке руку Арьи. – Если вдруг случится так, что меня не будет рядом, когда надо будет принимать какие-то важные решения, то ты должна будешь беспрекословно во всем слушаться этого знакомого тебе человека и делать так, как он говорит, даже если тебе это не будет нравиться.
– Шломо, – Арья попытался вырвать руку.
– Помолчи, – оборвал его Шломо. Потом посмотрел на Рахель и повторил. – Что бы ни случилось, ты должна слушаться только Арью и больше никого…Ты поняла?
– Да, – кивнула Рахель. – Я поняла.
– Тогда поклянись.
– Хорошо. Хорошо. Конечно. Если ты хочешь.
– Хочу, – сказал Шломо.
Той же ночью, когда безмолвие, наконец, упало на засыпающий Город, он спросил ее, почему она ничего не сказала ему про ребенка.
– Я думала, что тебе это не очень интересно, – ответила она негромко. – Столько дел, а тут еще ребенок.
Пожалуй, подумал Шломо, она сказала это так, будто ничего бы не изменилось, если бы она сказала что-нибудь прямо противоположное или не сказала вообще ничего.
– Понятно, – сказал он, чувствуя что-то такое, что можно было бы назвать обидой.
В темноте, как всегда, ее глаза мерцали загадочным лунным светом. Потом она повернулась на спину и произнесла – негромко и спокойно:
– Если с тобой что-нибудь случится, я умру.
Конечно, он отшутился тогда, сказав какую-то ерунду, но на самом деле ему вдруг на какое-то мгновение стало страшно, как будто после неудачных попыток Самаэль нашел, наконец, его слабое место и теперь радовался, готовясь нанести ему страшный удар.
«Лучше быть мертвым, чем женатым», – вспомнил он присказку, которую часто повторял Вольдемар Нооски, на что Авигдор Луц обыкновенно отвечал ему:
– Ну, это кому что нравиться.
Конечно, это был знак, этот ничего не подозревающий ребенок, знак с Небес, откуда же еще? Какие еще знаки нужны были тебе, маловер, которые бы подгоняли тебя, словно ленивую скотину, которая, похоже, понимала только брань, побои и свист бича?
И все же беспокойство и тревога были уже тут, рядом. Словно две тени, которые неотрывно скользили за тобой всю жизнь, – две тени, одну из которых звали Смерть, а другую – Сомнение.
Лежа в темноте, слушая легкое дыхание лежавшей рядом Рахель, он думал, что, к счастью, наперекор Самаэлю, он никогда не доверял одной и никогда не боялся другую.
Потом мысли его переместились, и он стал думать о том, о чем никогда не думал прежде.
Жена Машиаха, Шломо.
Ни один текст, насколько он помнил, ни полусловом не обмолвился об этом. Так, словно кто-то сознательно освободил Грядущего от мук каждодневной тревоги и вечных страхов потерять то, что было дороже жизни, – все то, что, наперекор этому, он принимал теперь, как должное и что справедливо полагалось ему как одному из людей, который ничем не отличался от простых смертных.