– Прости меня, Господи, – сказал он, протягивая перед собой руки, в надежде дотронуться до Говорящего, и в то же время со страхом ожидая этого невозможного прикосновения. – Но разве не я просил Тебя каждый день избавить меня от этой муки и дать мне умереть, как умирает собака или овца, не знающие ни Ада, ни Рая, идущие по жизни и умирающие в свое время естественным путем, о котором нельзя сказать, что он плох или хорош?.. Где же Ты был все это время, Господи?
– Я двадцать три года стоял по правую руку от тебя, – ответил голос откуда-то издали. – Или ты никогда не слышал Моего дыхания?
– Эй, Василий, кончай уже,– сказал Капитон, почувствовав вдруг какую-то тревогу, причин которой он не понимал. – Давай, пошли…
– А теперь вставай и следуй за мной, – сказал напоследок голос и свет, бьющий со всех сторон, стал сразу меркнуть и постепенно угас.
Какое-то время, Василий стоял на коленях возле скамейки, потом, догадавшись, что свет и голос больше не вернутся, медленно поднялся с колен и сказал:
– Подожди-ка, я сейчас приду.
– Ну, ты даешь, – Капитон с облегчением засмеялся.
Василий вышел в коридор, где стояли двое патрульных, спустился во внутренний тюремный двор и здесь принял участие в ремонте телеги, у которой соскочило колесо, и она перегородила все ходы и выходы. Потом он зашел в свою каморку, тщательно закрыл за собой дверь, достал свой вещевой, еще с тех далеких солдатских времен мешок и раскрыл его. Затем положил в него «Жития на каждый день», чье-то старенькое Евангелие, которое он иногда читал, солдатский нож, старую флягу, чистую рубаху, завернутые в платок пару свечей и нательный крест, который не надевал со времени плена. Потом он достал маленькую икону Божьей Матери Троеручицы, которую привез когда-то из дома, поставил на полку и опустился перед ней на колени, молясь Богородице впервые за двадцать три года и чувствуя, как спадает с души многолетняя тяжесть и становится легче дышать.
Потом Василий Кокорев положил в свой мешок икону, вышел из своей каморки, перешел по крытой галерее до следующего внутреннего тюремного дворика, пересек его и постучал в окошко проходной, требуя, чтобы его выпустили наружу. Поскольку все его прекрасно знали, то караульный солдат не стал спрашивать с него письменного разрешения, а просто открыл маленькую дверь в воротах и выпустил Василия Кокорева из тюрьмы, после чего его никто и никогда больше не видел.
85. И возвращается на блевотину свою
Однажды рабби Ицхак произнес:
– Иногда мне кажется, что История ненавидит человека и делает все возможное, чтобы при удобном случае поставить его в какое-нибудь глупое положение или сделать из него последнего и законченного дурака.
– Надеюсь, это не начало новой истории, – сказал Давид, намекая, что на сегодня было достаточно рассказано всяких занимательных историй, тем более что до дома, куда они возвращались, уже недалеко.
Но рабби Ицхак не поддался этой уловке.
– Это не начало какой-то новой истории, Давид. Напротив, это ее конец. И при этом, как мне кажется, довольно печальный.
Истина приходит к нам в облачении печали, потому что она знает, что не может быть другой.
Так, кажется, отметил в каком-то давнем разговоре рабби Ицхак.
Истина, роняющая слезы над самой собой.
Закрывающая себе рот, чтобы никто не услышал ее рыданий.
Следовало бы, наверное, добавить сюда что-нибудь и про мир. Например, сравнить мир с плачем, плачущим над самим собой и не знающим, как же ему, наконец, остановиться.
Впрочем, эта последняя история скорее походила не на плач, а на горькую и безнадежную усмешку, от которой по спине пробегал холодок и хотелось броситься со всех ног прочь, чтобы только не слышать тот нелепый рассказ, который было невозможно выдумать.
Во всяком случае, следовало бы сразу сказать: все, случившееся в тот день, случилось оттого, что рабби Ицхак, несомненно, страдал излишним любопытством. Поэтому, когда однажды неподалеку от Дамасских ворот он заметил сидящего на верблюде старого седобородого бедуина, который, наклоняясь, раздавал всем желающим небольшие ксерокопированные листочки с каким-то изображением, рабби Ицхак, конечно, не смог удержаться, чтобы ни протянуть руку и ни взять одну из этих маленьких бумажек, которая при ближайшем рассмотрении оказалась небольшой фотографией бравого мужчины с длинными усами a la Vilgelm. Надпись на арабском на обороте гласила: «Он уже близко».
При этом лицо на фотографии показалось рабби Ицхаку чрезвычайно знакомым.
– Кто это? – спросил он у бедуина.