Я думал о Маре и среди многих мыслей внезапно вспомнил, что напоминали мне ее глаза, когда они бывали спокойны.
Это были глаза одного мальчика четырех лет, моего пациента. Ребенок был болен скарлатиной. Мне пришлось лично по настоянию родителей перевозить его зимой в автомобиле с одной квартиры другую. На новой квартире его посадили на оттоманку, прислуга была заняла переноской вещей из автомобиля, и мне случилось некоторое время побыть с ним одному.
На стуле возле оттоманки стояла электрическая лампочка с зеленым, из шелка, почти прозрачным абажуром. Он сидел в голубой плюшевой шубке, ослабевший и беспомощный, в белой меховой шапочке и, совершенно не интересуясь ни новой обстановкой, ни моим присутствием, задумчиво смотрел на огонь.
В этом мягком освещении его глаза, оттененные жаром, были замечательно красивы. Но не это привлекло мое внимание и врезалось в память. В них было особое выражение. Они были и детски чистые, и в то же время старческие. Такая глубокая усталость, такая глубокая печаль была в этих глазах, точно клубок длинной жизни распутывался перед ними со всей бесконечной вереницей переживаний. Я смотрел в эти глаза, не отрываясь, и своим глазам не верил.
Я думал: «Да ведь он смотрит в прошлое, он уже прожил не одну жизнь, этот ребенок», и в этот момент мне казалось несомненным, вообще доказанным старинное верование во множественность существований.
Такие глаза были у Мары. В них была печаль и усталость и эту печаль мне хотелось рассеять, эту усталость вылечить. Но не суждено было. Дома я застал телеграмму из Италии. От матери. Мать-старушка страдала астмой и по моему настоянию доживала остаток жизни и маленького состояния в приморской санатории. Находившаяся при ней родственница извещала меня, что положение больной ухудшилось и требует моего присутствия. В этот же вечер я уехал; должен сознаться, что, несмотря на беспокойство о матери, болезнь которой, впрочем, не составляла для меня неожиданности, мысль о Маре не покидала меня. Преобладающее чувство было такое: вот я еду на юг и совершенно здоров, она больна; ей следовало бы поехать.
Местечковую земскую лечебницу я поручил знакомому старику-доктору, проживавшему на покое поблизости. Его же я просил извещать меня относительно Мары, но никаких писем от него не имел, потому что, как он объяснил впоследствии, и писать нечего было. Его приглашали два раза; он посмотрел, постукал, прописал порошки, а больше его и не звали. Матушка моя умерла через четыре месяца. Болезнь ее не давала настолько серьезных улучшений за это время, чтобы я мог уехать, а потому уехал после ее кончины, через четыре месяца. В конце августа я вернулся в местечко М. и сейчас же узнал о смерти Мары. Тогда же священник, у которого я нанимал квартиру, передал мне пакет, присланный в мое отсутствие из Мраморного…
Я с жадностью и волнением бросился распечатывать его. Почему-то я уверен был, что пакет от Мары.
В нем оказалась обыкновенная, так называемая, общая тетрадь в коленкоровой обложке. Что это, дневник? Сердце у меня забилось.
Все, что осталось от еще недавно со мной говорившей девушки, у меня в руках. Острую грусть навеяла на меня эта жалкая маленькая тетрадочка. Бедная Мара…
Когда я раскрыл тетрадку, из нее выпал листок: должно быть, руки у меня дрожали. Это было коротенькое письмо от Мары, адресованное земскому врачу местечка М.
Я прочел:
«Извините меня. Я имени вашего не знаю. Если эта тетрадь вам неинтересна, то вы ее порвите, не читая, а мне сейчас все-таки легче. Я должна вам ее передать, потому что не в силах уничтожить. Мне показалось, что вы неплохой человек. Мне нужно, чтобы я хоть думать могла о ком-нибудь, кто бы мог немного помочь мне перед смертью. Может быть, вы еще успеете приехать. Вы совсем, совсем чужой человек, но, кажется, если бы вы были здесь, я спокойно умерла бы.
Почему я одна, вы можете узнать из этой тетради. До свиданья. Я уверена, не знаю почему, я уверена, что еще раз мы увидимся. Умирающие, кажется, никогда не ошибаются.
М…»
Бедная Мара!.. Видно, и умирающие могут ошибаться. Тронула ли меня судьба жалкой девушки или доверие умиравшей, но дневник Мары я читал так внимательно, точно покойная была моей любимой сестрой. Каждое слово для меня было полно интереса, но интерес этот чисто субъективный, а потому, вкратце передавая содержание дневника, я позволяю себе выписать целиком лишь несколько страничек. Центральным мотивом его следует считать духовное одиночество Мары, после разрыва с Раутским и смерти Анютки ставшее окончательным.