— Анютка, он обидел тебя?.. — вскрикнула я и окаменела.
Бедная Анютка: она так сжала меня в своих объятиях, так целовала мои руки, точно предо мной была виновата. Сначала боль так сдавила мне сердце, что я не могла сказать ей ни одного слова. Потом почти мгновенно другое, совершенно незнакомое чувство гнева вспыхнуло во мне и, чем больше душа накалялась, тем спокойнее я становилась.
И все таки… все не так, может быть, как-нибудь иначе кончилось бы, если бы он не вошел в ту минуту с вопросом:
— Что тут такое произошло? Отчего она плачет?
— Произошло то, Константин Фролович, — отвечала я совершенно спокойно и вдруг почувствовала, что это кто-то другой говорит, — произошло то, что вы нагло оскорбили эту девушку, и если вы до сих пор еще здесь, то только потому, что у меня нет брата, который бы…
— Я оскорбил?!. Ведь это безобразие! Девушка давно вешается мне на шею, и только плачет оттого, что я ее презираю, а вам лжет, будто…
— Ой, барышня, барышня!.. — могла только вскрикнуть Анютка, но в этом возгласе было столько отчаяния, что все мое спокойствие вдруг прорвалось.
— Прочь отсюда! — крикнула я.
— Вы сами виноваты!.. — закричал он, увидев, что игра проиграна.
— Прочь!.. — я чувствовала, что дрожу.
— Нужно было самой быть податливей!..
Это последнее слово обожгло меня: я почувствовала совершенно ясно, как горячая волна кипятком залила мне грудь. Не знаю, был ли у меня хлыст в руках или оказался поблизости, но помню, что с невероятной быстротой изо всей силы я ударила Раутского по лицу.
Кажется, он схватился рукой за лицо, а потом, может быть, он сам хотел меня ударить, потому что между нами вдруг оказалась Анютка и как-то надвигалась на него… Я не видела ее лица, но, верно, оно было страшное, потому что в его глазах я прочла испуг, и в это мгновение я вдруг почувствовала сразу и огромное презрение к нему и наслаждение от того удара, который нанесла.
Только когда он вышел, сил мне не хватило, я ощутила какой-то перелом и пустоту, но чувство отвращения осталось… Теперь мне стыдно вспомнить, что этот человек целовал мои руки, что однажды я сама… Нет, противно написать…»
Обстоятельства не щадили Мару. В самом непродолжительном времени последовала скоропостижная смерть отца, не пережившего своего разорения. После его смерти выяснилось, что от обширных владений осталось для семьи каких-нибудь 40 десятин с усадьбой и генеральская пенсия.
О смерти отца у Мары сказано: «Только теперь я почувствовала, как бесконечно далек он был от меня и какое было бы счастье иметь настоящего отца».
Вслед за этим последовала гораздо более тяжелая утрата. Хрупкая, преданная Анютка умерла на руках у Мары.
Это, быть может, самые трогательные страницы дневника, но я не буду задерживать на них внимания читателя. Я отмечаю только, что эта потеря завершила начавшийся ранее перелом в душе Мары: девушка почувствовала в полной мере гнетущее одиночество и безысходное разочарование в жизни.
Вместе с тем, властным, почти поглощающим объятием охватывает Мару мистицизм. По этому пути мысль направляется двумя быстро совершившимися на ее глазах кончинами, из которых гибель Анютки, конечно, влияет главным образом. Как истинная дочь народа, Анютка пред концом обнаружила свою полную, через край души переливающуюся, непререкаемую веру в загробную жизнь. Все то, что сказано было умиравшей в бреду ли горячки, в долгие ли часы медленного угасания с глазу на глаз с подругой, все, что говорится в страстном экстазе, все, что шепчется медленно, с перерывами, когда страшная тишина дышит реальностью смерти и доказывает недосказанное, когда кажется, что в ясновидящих глазах подруги уже видишь марево потустороннего, странным волнением захватывающее сердце, все то, что в жуткой тиши переливается прямо из глаз в глаза, из одной души в другую, все это неодолимой силой захватило Мару. На многих страницах дневника мысль ее неотлучно носится около всего сказанного Анюткой во время болезни; припоминается весь раньше почерпнутый у подруги запас народных верований: о непокойных домах, где являются призраки, о душах самоубийц, блуждающих у перекрестков, о тех, кто приходит просить молитв или же, терзаемый невыполненной земной долей, просит ее завершения, кто сам за гробом любит и заботится о живых, кто терзается там совестью и приносит покаяние и многое другое. Все это углубляется Марой до степени почти философского созерцания, и потусторонний мир тем более становится убежищем ее мечты, чем глубже пессимизм разъедает ее душу. Быть может, и раньше Мара бессознательно испытывала на себе влияние странной обстановки Мраморного поместья, но только теперь внимание ее сознательно останавливается на экзотической причудливости фонтанов, мостов и плит из мрамора, Бог весть откуда и когда привезенного.