Выбрать главу

Бернанос писал, что есть только одно страдание — сознание, что ты не святой. Это доходило до моего сердца, но я не совсем понимал, что можно считать святостью. Я искал ответа в житиях святых; то были описания их моральных добродетелей, а я повторял себе, что моральное совершенство — это вовсе не то же самое, что святость. Я говорил себе, что святость — это прежде всего изменение состояния, переход от обычного человека к состоянию человека как такового. Но я нигде не находил описания этого перехода, рассказа о самом путешествии. Никто не мог подсказать мне, как пуститься в это странствие — где билет и как приготовить багаж. Никто не говорил и о том, что происходит во время такого путешествия, а именно это мне и хотелось узнать. Когда я пытался вникнуть глубже, выходило, что прежде всего нужна вера. Но у меня была абсолютная убежденность, что мое страдание оттого, что я по-настоящему не существую, — это, по сути дела, и есть вера. Не вера в то или другое, о которой мне говорили и которая, как мне казалось, зависела от множества мелких особенностей чувства, воспитания, эмоций, расы и т. д., а сама вера рода человеческого, то есть смутное и безымянное смятение и страдание.

Мне рассказывали о том, каким правилам нужно следовать, о монастырях и прочем, но тогда мне приходило на ум, что если я, как все люди, таю в себе это смятение и страдание, то именно в них и следует искать способ перехода от состояния обычного человека к состоянию человека как такового. Этот переход должен свершаться сообразно самим условиям человеческого существования, сообразно всем составляющим моей жизни, а не вопреки им, и не в ограничениях, а в раскрытии.

Я говорил себе, что между католическим святым, таким, как святой Бернар, великим йогом, например Рамакришной, великим поэтом, таким, как Рембо, и тем, кого мы в миг озарения называем человеком, должно обнаружиться что-то общее, что я стремился найти, дабы избежать тоски и смятения, овладевших моей душой.

Я говорил себе: должна же тут быть какая-то «отмычка», достаточно простая и подходящая для каждого. Мне не хотелось обращаться к опыту монахов и йогов. Я не мог искать эту «отмычку» и в творениях великих поэтов, ибо знал, что живу в ином мире. Моя природа влекла меня скорее туда, где жили обычные люди, и вот почему, чтобы преодолеть судьбу, я написал книгу о самом обычном человеке, который изменил свое состояние, может быть сам того и не желая. Он овладел этой «отмычкой» случайно, не приложив к этому никаких усилий, совершенно огорошенный тем, что с ним произошло.

Во всем этом был некий тайный умысел. Мой герой витал в пустоте, сеял вокруг себя только несчастье и смерть. Я хотел, чтобы на мою книгу кто-то откликнулся, и для этого наполнил ее всем богатством собственных переживаний и впечатлений первых двадцати пяти лет моей жизни. Эта книга называлась «Святой Некто», и понятно почему. Мои вопросы не остались без ответа, ибо именно благодаря ей Гурджиев пришел за мной и позвал к себе. Ведь к Гурджиеву не приходили, он сам приходил к тому, кто уже достаточно потрудился, чтобы получить ответ. Я добился этого ответа на свой манер, написав книгу. Но есть тысяча других способов, и ни один из них не хуже другого.

ЧТО МЕНЯ тогда поразило, так это то, что не существует никакой системы, которая бы вела от обычного человека к человеку как таковому. Я тщетно искал и допытывался — результат был нулевым. Ни одна мораль, ни одна религия, ни одна партия, ни одна из возможностей, предоставленных мне историей, — эти возможности были очень реальны для юноши моего возраста, мне было двадцать лет в 1940 году, — ничто не могло заставить меня изменить мое состояние. А я хотел как раз этого. Я мог бы, перепробовав десятки дорог, пройти путь от обычного человека, которым являлся, к человеку столь же обычному, но чуть лучше устроенному и закаленному, только и всего. Меня это вовсе не устраивало. Вот почему я не чувствовал в себе возможности полностью отдаться участию в жизни этого мира, вступить в какую-то партию, примкнуть к какому-то движению или принять ту или иную религию. Я не мог погрузиться в море идей и форм мысли этого мира. И не ощущал в себе солидарности со всеми людьми моего времени, с человечеством, частью которого я был. Вот почему я чувствовал себя неуютно во всех ситуациях и при любых обстоятельствах. В состоянии этого кризиса моя гордость и чувствительность были уязвлены, но это ни к чему не приводило: вместо зрелости начиналось гниение.