Выбрать главу

Все это, разумеется, сопровождалось путаницей отвращения, бунта, комплекса одиночества, неприспособленности, высокомерия и вины. Я барахтался и чах в атмосфере тревоги, едва освещенной такими формулами, как-то: «Я — это другой» или «Надо отказаться участвовать в игре, где все жульничают…»

И вот я услышал первую фразу Учения, которая пролила в мою душу некоторый свет и слегка упорядочила мои мысли: «За редчайшим исключением люди никогда не являются чем-то завершенным» (В более ортодоксальной форме некоторые из этих тем развиваются в книге П.Д. Успенского «Человек и возможности его эволюции»). Мы — лишь наброски людей, а не люди, и нет никакой дороги, которая вела бы нас из одного состояния в другое. Ни психология, ни Церковь, ни партии, никакая наша работа, никакой вид знания, никакое из наших усилий не сможет помочь нам перейти от состояния наброска в состояние человека. Мы привыкли считать, что человек, достигший взрослости, владеет всеми возможностями, которые позволяют ему реализовать свое назначение, если только мелкие пакости (то есть войны, социальная несправедливость и т. д.) ему не помешают. Таков взгляд, на котором основывается наша мораль, наша философия и наша современная политика. Это прогрессистский взгляд. Он очень далек от реальности. Благодаря тому, что мне было дано природой и что мне дарит цивилизация, я могу максимально осуществить свою судьбу наброска. Но никак не судьбу человека.

Бывают наброски очень изысканные, очень обольстительные, некоторые из них в конце концов даже приобретают благородную патину. Их-то мы называем людьми высшего порядка, а их развитие считаем образцовым. На самом деле это ничто.

Природа творит людей лишь до определенного момента, а потом бросает их. Более того: все происходит так, словно ее задача — заставить их довольствоваться тем, что они есть, и помешать им осознать свою незавершенность.

Естественно, что в нас заложены лишь зачатки органов и способностей настоящего человека. И мы не можем развивать эти органы и способности обычными путями. Обычными путями можно перейти от зла к меньшему злу, от шероховатого наброска к более отделанному, но не от меньшего зла к добру и от наброска человека к человеку. Необходимо не совершенствование, а изменение. Мы ничего не сможем сделать, следуя за своей природой. Оттачивание нашей природы (достижение христианских добродетелей, развитие личности по А. Жиду, достижение «добродетелей» борца за коммунизм и т. д.) кончается тем, что мы в конце концов усыпляем свою бдительность, подобно скульптору, который проводит годы, полируя свой набросок, и в конце концов забывает, что необходимо превратить его в статую, то есть, перевести в принципиально иное состояние. Наша природа дана нам, чтобы мы шли против нее или, вернее, чтобы мы ее превратили в другую природу, столь же отличную от первой, сколь статуя самой обычной женщины, выполненная в глине, отлична от статуи богини, выполненной в мраморе. В этом скрытый смысл банальных слов о том, что «Жизнь — это испытание», которые Гурджиев уточнял, говоря: «Быть — значит быть другим».

ПРЕЖДЕ всего нам пришлось отвергнуть все положения общепринятой психологии. Сначала нас спрашивали: где точка опоры вашего «я»? Однако этот вопрос не имел смысла, ибо психология, принятая в Сорбонне, в романах и т. д., совершенно не принимает во внимание подобные понятия. Сколько бы вы ни искали, вы не найдете этой точки в вашем драгоценном «я», всегда подвижном, колеблющемся, изменчивом, подобно танцу пылинок в солнечном луче.

Где же эта точка опоры? В конце концов я пришел к выводу, что она, если как следует присмотреться, заключена лишь в моем огромном желании измениться, хотя желание это было непостоянным, оно то появлялось, то исчезало. По правде говоря, я не находил другого ответа, а сам вопрос подтолкнул меня к осознанию моего плохого понимания реальности.

Мне говорили: да, вы хотите «измениться», но кто в вас хочет измениться? Чтобы измениться, необходимо, чтобы в вас было что-то неподвижное, которое бы постоянно хотело меняться. Где же оно? Я не был горд. Я замечал, что у меня, по существу, даже не было имени. Иногда один Повель хотел измениться, а иногда какой-то другой, и я видел, что во мне тысяча Повелей, одни — довольные своей участью, другие — страстно желающие ее изменить, одни — восторженные, другие — строптивые. Один Повель нанимал десяток отлынивающих от работы, другой давал отпор десятку тех, кто страстно хотел измениться. Я не мог сказать: «Повель хочет измениться», ибо по-настоящему не распоряжался своим именем. Иначе говоря, во мне были тысячи «я», которые находились в движении, но не было ни одного «Я» с большой буквы. Если не имеешь такого «Я», то можно ли считать, что у тебя есть имя? Когда я видел свое имя на обложке книги или в какой-нибудь газете, у меня возникало чувство, что я участвую в обмане, и я всегда испытывал неловкость. Впрочем, это чувство не изжито мною и до сих пор, и я плохо понимаю людей, которые радуются, увидев свое имя в печати или услышав его произнесенным публично.